|
Cтраница 57
У Набокова:
him does the snake of memories him does repentance bite. All this often imparts great chart to conversation. At first, Onegin’s language would trouble me; but I grew used to his sarcastic argument and banter bent halfwise with bile and virulence of gloomy epigrams47. В оригинале у Пушкина:
Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей. Кто чувствовал, того тревожит Призрак невозвратимых дней: Тому уж нет очарований, Того змия воспоминаний, Того раскаянье грызет. Все это часто придает Большую прелесть разговору. Сперва Онегина язык Меня смущал; но я привык К его язвительному спору, И к шутке, с желчью пополам, И к злости мрачных эпиграмм. Онегин так разочарован во всем, что, несмотря на молодость, бросает чтение. И если раньше его можно было назвать педантом, который знал Ювенала, Вергилия, читал “Паломничество Чайлд-Гарольда” и Руссо и мог ввернуть в разговор цитаты из этих авторов, то теперь, в глуши сельского уединения, он покупает книги, но
without avail: here there was dullness; there, deceit and raving; this lacked conscience, that lacked sense; on all of them were different fetters; and the old had become old-fashioned, and the new raved about the old. As he’d left women, he left books48. У Пушкина:
Отрядом книг уставил полку, Читал, читал, а все без толку: Там скука, там обман иль бред; В том совести, в том смысла нет; На всех различные вериги; И устарела старина, И старым бредит новизна. Как женщин, он оставил книги… Пушкин и сам был страстным книгочеем. Научный труд, проделанный Набоковым, – более тысячи страниц комментариев ко всему, от первого слова французского эпиграфа к роману в стихах (Pétri, что значит “состоящий из чего-либо”, “погрязший в чем-либо”) до подробного рассуждения, какого именно оттенка был берет Татьяны49 (“малиновый” у Пушкина), – демонстрирует упоение словами, упоение исследованием, упоение задачей докопаться до сути каждой пушкинской мысли или фразы. В ту пору русской поэзии было менее века50, объясняет Набоков, и новая литература выросла на заимствованиях – в основном из французской литературы, но также и из английской, немецкой, итальянской и классической античной.
Слово “Pétri” встречается в эпиграфе, который Пушкин придумал, как многие другие51. Набоков пишет:
Мысль снабдить легковесное повествование философским эпиграфом заимствована, очевидно, у Байрона. Для двух первых песен книги “Паломничество Чайльд-Гарольда”… Байрон послал [издателю] эпиграф, начинающийся: “Мир подобен книге, в которой прочитана лишь первая страница” и т. д. из “Космополита” Луи Шарля Фужере де Монброна.
Туманный эпиграф был в большой чести у английских писателей; он имел целью вызвать сокровенные ассоциации; и, конечно, Вальтер Скотт памятен как наиболее искусный сочинитель таких эпиграфов52.
Язык Пушкина, как и язык многих других поэтов, которых он пародирует, хвалит, так или иначе упоминает, изобилует галлицизмами. Французский язык был настолько широко распространен в дворянской среде, что даже Татьяна, дочь захолустного помещика, сочиняет любовное письмо именно по-французски. Язык признаний нежных она усвоила не из жизни, а из книг. Так что когда Татьяна (в переводе Набокова) пишет Онегину:
Why did you visit us? In the backwoods of a forgotten village, I would have never known you Nor have known bitter torment. The tumult of an inexperienced soul Having subdued with time (who knows?), I would have found a friend after my heart, Have been a faithful wife And a virtuous mother53. У Пушкина:
Зачем вы посетили нас? В глуши забытого селенья Я б никогда не знала вас, Не знала горького мученья. Души неопытной волненья Смирив со временем (как знать?), По сердцу я нашла бы друга, Была бы верная супруга И добродетельная мать. – она, сама того не сознавая, следует литературным шаблонам того времени, где фраза “души неопытной волненья” – избитый оборот. Она могла бы встретить другого, но не полюбить. “Другой!” – восклицает Татьяна:
No, to nobody [else] on earth would I have given my heart away! That has been destined in a higher council, that is the will of heaven: I am thine; my entire life has been the gage of a sure tryst with you; I know, you’re sent to me by God54. У Пушкина:
Другой!.. Нет, никому на свете Не отдала бы сердца я! То в вышнем суждено совете… То воля неба: я твоя; Вся жизнь моя была залогом Свиданья верного с тобой; Я знаю, ты мне послан богом… Татьяна – или Пушкин – повторяет распространенную формулировку романтических сочинений того времени55: взять, к примеру, элегию “Любовь” Шенье (строка “Другой! Но нет, я не могу…”) или “Абидосскую невесту” Байрона (“И в дом тебя к другому шлю. /Другому!”)
[48].
Через год после письма Татьяны, после того как Онегин убил Ленского на дуэли и уехал странствовать, Татьяна однажды оказывается дома у Онегина, где ныне уже никто не живет. В пустынных комнатах она находит книги, которые он некогда читал, с пометками (“черты его карандаша”56):
And by degrees begins my Tatiana to understand more clearly now – thank God — the one for whom to sigh she’s sentenced by imperious fate. A sad and dangerous eccentric, creature of hell or heaven, this angel, this arrogant fiend, who’s he then? Can it be – an imitation, an insignificant phantasm, or else a Muscovite in Harold’s mantle, a glossary of other people’s megrims, a complete lexicon of words in vogue?… Might he not be, in fact, a parody?57 У Пушкина:
Вернуться к просмотру книги
Перейти к Оглавлению
Перейти к Примечанию
|
ВХОД
ПОИСК ПО САЙТУ
КАЛЕНДАРЬ
|