Иллюзии. Я даже не в состоянии был определить, находилось ли здесь ранее странное сооружение со ступеньками и балясинками при входе в подъезд. Было ли оно перед подъездом пять минут назад например.
Окружающие и ухом не вели. Лепетали. Молчали. Циркулировали. Не удивлялись. Сооружению — не удивлялись. Скорее — моему костюму. Так и не поняв, что же такое поганое-препоганое произошло со мною в этом первом дворе (или собирается произойти?), я двинулся далее.
Во втором дворе, по крайней мере, меня настигла ясность: на этом самом месте я простился навеки с любимой девушкой и потерял зонтик. Когда — не знаю. В какой связи два эти события находятся — не ведаю. Но точно помню: тут. Зажмурившись, я стал листать мысленную текстовку автобиографии. Кроме школьных пассий вприглядку и невесты, никаких девушек не обнаруживалось. Однако именно во втором дворе я расстался навеки с нею — и это испортило мне жизнь на многие годы. Может, это не мне? а, скажем, папеньке? или я еще расстанусь? Я достал блокнот. Не связана ли потеря зонтика с состоянием моего туалета? Я начинал подтасовывать к следствию причину. Быть беспричинно мокрым мне не нравилось. Хотя от причины теплее бы не стало. Неприятно было, что я помнил прощанье с девушкой и ее лицо. Это уже не могло квалифицироваться как провал в памяти. Скорее, возвышение. Высотка. Надсознание.
Я увлекся психоаналитическими выкладками и не заметил, как вошел в дом сквозь стену. То есть сначала я размещался по эту сторону стены, а теперь очутился по ту сторону — в квартире, по счастью, пустой. Очевидно, впилился в дом рядом с аркой. И никак не удавалось мне сориентироваться — куда мне теперь подаваться? Я не представлял, как отсюда выбраться.
Кроме всего прочего, меня не покидало ощущение, что в этой квартире я уже бывал. Заходил? видел во сне? жил? Не знаю.
Запах табака, столярного клея, кожи, духов. Большая фисгармония у окна. Множество книг. Ноты. Открытые книги на столике у тахты, посыпанные табачными крошками и маленькими преферансными картами разных колод: Овидий, самоучитель по хиромантии, справочник таксидермиста (что такое «таксидермист»?), поваренная книга, толстенный «Дон-Кихот»… Лубочные картинки на стенах. Чертова уйма осветительной арматуры всюду и везде: люстра и лампа, несколько бра, торшеры, лампы настольные. Подсвечники со свечами…
Телефонный звонок.
С трудом отыскав телефон в углу между книжными шкафами, я взял трубку.
— Ты уже дома? — услышал я знакомый голос. И обреченно ответил:
— Да.
— Как тебе понравился этот холодный душ?
— Да ничего, — сказал я неопределенно.
Нас прервали.
Я выбрался из квартиры естественным образом — через входную дверь — и в третьем дворе обнаружил канаву, полную воды, и рабочих, воду откачивающих. Обнаружил, так сказать, эмпирически, свалившись в нее. Теперь я был полноправно мокрым, небеспричинно, как всякий нормальный пешеход, зазевавшийся и свалившийся в канаву с мутной теплой водою. Мне сразу стало легче.
Но не тут-то было. Тотчас из подворотни, ведущей на улицу, вышла моя школьная учительница литературы, которую не видел я лет этак двадцать, наигранно (как мне показалось) удивилась и предложила зайти к ней переодеться, обсушиться и почиститься.
Я пошел. Когда я огибал угол дома, в руку мне вцепилась маленькая девочка в красном. Я ощутил острую боль в пояснице, одышку и сердцебиение, несуществующие очки сдавили мне переносицу. Мягкая влажная лапка шевельнулась в моей ладони и озабоченный протяжный голосок произнес:
— Деда, ты что?
Пока я сообразил, что к чему, за угол мы зашли, внучка исчезла, боль прошла, очки аннигилировались, а учительница литературы заметила:
— Все-таки вы мало изменились.
И спросила:
— Вы помните, Сергей, ваше первое сочинение в пятом классе?
Я и последнего-то, в десятом, не припоминал. Зато я знал, что она сейчас скажет. «Вы поразили меня».
— Вы поразили меня! — сказала она.
«Прежде всего, — подумал я, — неординарностью мышления».
— Прежде всего, неординарностью мышления, — сказала она. Мы поднимались по лестнице, на которой я, подобно уэллсовскому невидимке, оставлял мокрые следы, когда пришло мне на ум спросить ее, был ли сегодня дождь.
— Вы всегда отличались оригинальностью, Сережа, — сказала она, открывая дверь, — как будто вы сами не знаете; какой дождь? сухо и жарко с утра.
Стало быть, про ливень по телефону — это из другой оперы. И я сперва промок, а потом в воду упал. Достав из мокрого кармана сухой блокнот тридцать девятого года, я нацарапал: «причинно-следств. связь явл.-?!»
Облачившись в халат мужа моей любезной учительницы, столь кстати узнавшей и встретившей меня, — я еще не вполне представлял себе, какие совпадения, удвоения, рифмы, подтасовки обволакивают человека, попавшего в Поток, — я бродил от стены к стене, разглядывая корешки книг и содержимое рамок. Из одной рамки глянуло на меня улыбающееся лицо.
— Его зовут Ян? — спросил я.
— Вы его помните? — спросила она.
— Да, — соврал я.
И продолжал:
— Он, вроде, в отъезде?
— Как всегда, — сказала она.
Морской берег. Песок. Небо.
— У моря? — спросил я.
— На Каспии, — сказала она.
И тут я влип в этого самого Яна. Увяз в нем по уши. Приемлем он был, надо сказать, только в те моменты, когда отправлялся поплавать, и плыл, чувствуя воду и видя небо и горизонт. Стоило ему выйти на берег, как он погружался в суету. Суета обступала его подетально. Он не видел и не слышал ничего. У него была утомительная привычка беседовать про себя с сотрудниками, начальством, женщинами, детьми, животными, прохожими и подчиненными. Бесконечные воображаемые разговоры. Шоры и беруши. Реальность отодвигалась для него в некую даль. Он заменял ее турусами на колесах. Он беседовал с образами, вызываемыми из памяти, с восковыми куколками, которые всегда держал при себе. Он плохо слышал окружающих и весьма неудовлетворительно их понимал. Всех подменял он представлениями своими; то ли он был неоплатоник, то ли совсем наоборот. Мир как воля и евонное представление. Мир как неволя и представление ихнее. Я устал от этого одноликого Яна в одночасье и выключился, утомившись.
Фотографий на стенах было немало: ученики, родственники, сама учительница моя и муж ее в юности, неведомые младенцы, любимые авторы. Я старался не вглядываться. Продолжалось то же, что и с Яном этим самым: едва всматривался я в монохромное лицо, как с сюрреалистической отчетливостью начинал вживаться в незнакомого, доселе неизвестного мне и чужого человека. Для начала, имя; фамилия, кстати сказать, известна мне была не во всех случаях; я ощущал некое особое пространство, фрагмент воздуха, среду, характеристика которой от меня ускользала: цвет? тепло? вкус? запах? нет, не то; но и эти факторы тоже, тоже, вместе взятые. Подробности биографии громоздились, то выстраиваясь в единую цепь, похожую на воображаемую хронологическую линейку, то распухали до пейзажей и интерьеров, обступавших меня ежесекундно и сменявших друг друга. Особенно тошнотворны и навязчивы были детали. Голубой мячик, воняющий резиной, плюхнувшийся в пруд с зеленой ряскою. Китайский зонтик. Мельхиоровая чашка, до краев заполненная сургучными коралловыми палочками с оплывшими краями. Стекла препаратов, слабо подкрашенные фиолетовыми чернилами. Противно скрипящее детское атласное платьице. Металлический букет из золотистых проволочных стержней со стеклянными шариками на концах; стоило встряхнуть его или задеть ненароком, шарики соударялись, наполняя слух отвлеченным звоном.