Понимаю, сестрёнка, и слышу тебя.
Действие второе. Musica ficta
– Нас же четверо, – удивился Ванчик, глядя, как Михей кладёт на барабан очищенный и разломленный надвое мандарин.
– Вот эту половину я съем прямо сейчас, – объяснил Михей, сгребая с побитого пластика рабочей поверхности оранжевую шкурку, – а другую – чуть позже.
– Еду вчера в трамвае, – прищурил в сторону Михея близорукие глаза толстый клавишник Щека, – гляжу – ты идёшь. С беленькой такой. Забавная.
Михей расплылся в лучезарной улыбке и легкомысленно махнул рукой.
– Дохлое дело. Я говорю на трёх языках, но не могу найти слов, чтобы описать наши отношения. Они обречены. Они безнадёжны.
– Характер никуда? – Ванчик подкручивал колок бас-гитары в поисках «ми», которую вытягивал из «Ионики» Щека. – Метр двадцать на метр двадцать, ножка хромает, глазик косит?
– Характер подходящий. – Михей, как и обещал, сунул в рот сочную половинку и подхватил с пола наплечную сумку. – Девяношто, шешдешат, девяношто.
– Так что? – «Ми» Ванчик благополучно отыскал.
Михей неторопливо разжевал и наполовину проглотил, наполовину выпил мандарин.
– Обнимаю её, говорю: «Ты мне нравишься, я хочу от тебя детей и внуков». Боевую нежность применяю, а она даже наушники с ушей не сбросит. Снежная королева.
– Холодец, – согласился Ванчик.
– Брестская крепость, – поправил Михей, вываливая из сумки на «Ионику» россыпь оранжевых шаров. – Налетай.
– А в наушниках что? – полюбопытствовал Щека. – Девятая симфония Чайковского?
Мандарины, падая на клавиши, сыграли диссонансный взвизг.
– Чайковский – глыба, – вступился я за классика. – Жаль, что он написал только семь симфоний.
Когда школьные товарищи в попытке причаститься святых даров ревущего фуззом времени только брали свои первые баррэ, стыдясь то глухоты, то дребезга их звучания, я уже освоил прогрессивную аппликатуру. Да и пальцы, натасканные на домре, то и дело готовы были сорваться – и срывались – в стремительные пробежки по порожистому грифу, так что гитара моя (подарок отца, положивший начало длительному перемирию в пору неизбежных подростковых бунтов), окрашенная щедрыми созвучиями, пела как сирена – рассыпчато-звонко, упруго, призывно. Словом, вот так, без приглашения, в компании таких же самоучек, в последний школьный год я устремился в горнило рока (в антично-трагедийном смысле тоже), пожирающее и испепеляющее, но тогда казавшееся царством чарующей свободы и бесконечного праздника.
В радиорубке школы пылилась немудрёная аппаратура, приобретённая для нужд самодеятельности, – два-три усилителя, колонки, микрофоны. На этой рухляди и репетировала наша банда – трижды в неделю вечерами в рекреации второго этажа: гитара, клавиши (нет слов, чтобы описать своеобразный звук свистелки, проходившей по инвентарной ведомости как электрический многоголосый клавишный инструмент «Ионика») и ритм-секция – ударные и бас. Всё вместе называлось механическим, но упругим, будто подскакивающий мячик, словом «Депо». Без всякого символизма – просто надо же было как-то назваться.
С Михеем мы были друзьями. Жили по соседству, вместе набивали синяки в дворовых драках, знакомились с хорошенькими гимназистками и грезили грёзами юности. Время от времени Михей из озорного любопытства промышлял фарцовкой – отсюда знание трёх языков: родного, купеческого английского (чейнч) и немного турмалайского (пурукуми ё?). Он был весёлым и неунывающим, с ним рядом делалось легко. Стучал, правда, по барабанам так себе, – но дружба перевешивала.
– В человеке есть пробелы и пустоты, – сказал он мне однажды таким тоном, каким извещают о недавно обретённой истине.
Мы с ним сидели в очереди к стоматологу. Михею надо было ставить пломбу, мой долг заключался в том, чтобы быть рядом и воодушевлять.
Я уточнил:
– Как в решете? Или в дырявом зубе?
Усилие мысли прочертило складочку между его бровей.
– Нет. Это такой особенный дефект конструкции, невидный, незаметный глазу. Он жизнь нашу делает забавной.
– Ты говоришь, что человек несовершенен и этим интересен?
– В общем, да.
Подобные глубины мысли в те годы никого не удивляли.
Мы были юны, доверчивы и беззащитны перед подувшими над задремавшим во льдах материализма отечеством эзотерическими веяниями, которые на все лады сулили за туманами своих доктрин дорогу к просветлению. Многие тогда получили воспаление рассудка.
– Понимаешь, – дыхание Михея коснулось моего лица, – будь человек полон, как стеклянный колобок, он был бы завершён, достаточен. А так у нас есть счастье дружбы и общения.
Машинально подавшись назад, я восстановил область приватности.
– Стеклянный колобок, – сказал я, представляя при этом в мыслях вовсе не стеклянный, а бильярдный шар, тоже гладкий, без изъянов.
– Да! – Михей радостно оживился и кивнул. – Будь мы тверды, круглы и монолитны, не будь в нас впадин и пустот, мы перестали бы нуждаться друг в друге, встречаться, разговаривать. Мне было бы некуда тебя вместить!
Невольно пришёл на память древний грек – тот самый, что рассказал и про пещеру. Устами своего героя, известного комедиографа, он утверждал, что любовь – это полное совпадение вмятин угнетенного своим несовершенством существа с буграми избранницы и наоборот.
– Но может статься, – предостерёг я, – пустоты эти углядит голодный дух. Целая свора голодных духов. И они войдут в тебя, как данайцы в Трою.
– И что? – Уголёк притух в бледных, точно голубоватый прах, глазах Михея.
– Ничего. Ворвутся и понесут по кочкам. И – хана.
Михей страдальчески погладил щёку, за которой ждал экзекуции дырявый зуб. Однако, помимо грядущей нервотрёпки с зубом, бояться ему было нечего – в лакуне его щербатого колобка надёжно стояла пломба дружбы. Ведь наши близкие, наши друзья и в самом деле одаривают нас тем, в чём мы испытываем недостаток – в этом суть привязанности.
– Не дрейфь, – ободрил я взгрустнувшего Михея. – Голодные духи – это крайний случай. Обычно пустоты заполняет телевизор, водка, Харе Кришна, здоровый образ жизни или тяжёлый металл.
Над дверью кабинета загорелась лампочка, и мой товарищ со вздохом встал со стула.
Михей был преисполнен подкупающего простодушия и непосредственности, нехватку которых мне часто доводилось ощущать в себе. При этом мнил себя хитрецом – его наивное лукавство иной раз приводило в умиление. Из любой ерунды он мог сделать праздник. Он был отважен, энергичен, щедр и в дружеском кругу до щепетильности честен. Он умел построить разговор и потушить в зародыше конфликт. Разумеется, как в каждом человеке, хватало в нём и всяческой нелепости. Скажем, он был отчаянный модник и вместе с тем, случись нужда, запросто отдал бы щёгольскую рубашку другу. Он наверняка догадывался, что помогающий людям рано или поздно начнёт презирать их, но эта догадка никак не влияла на его решения. Однажды, посетив первопрестольную, он совершил открытие: Москва, оказывается, растёт кольцами, как дерево. А в другой раз случайным опытом определил, что, если букет черёмухи оставить в закрытой комнате, на другой день там будет пахнуть котами. Он точно знал, что спящего человека змея не жалит, что на новом месте, пока не подерёшься – не приживёшься, что у осинки не родятся апельсинки, что если ты по зодиаку – Рыба, а по жизни – дерьмо, то нипочём не утонешь. И девиц у него было – на каждом стуле по фигуре. Что он находил во мне – ума не приложу.