Словом, мелодия залипла. Подумал даже, не обратиться ли за помощью к наладчику Георгию с его научной фонохирургией. Но, слава богу, обошлось – включился в будни и понемногу выбрался из наваждения. И снова сел за синтезатор. Со светлой головой, в которой складывались воедино неведомые никому ещё спирали сольных партий и рокоты аккордов оркестровки – и слышимые, и сверхзвуковые.
Картина показалась вдруг простой и ясной. Моим прекрасным формам, явленным тому уж пару лет назад в предновогоднем выступлении, для воплощения и жизни просто не хватало места. Они, эти голодные звуки тонких миров, жаждущие тела жизни, уже задолго до меня обрели вещественность и с тех пор неизменно продолжали пребывать в своей земной запечатлённости, рождаясь, умирая и рождаясь вновь. Мироздание не знает пустоты. Раз это так, то – дабы нечто идеальное сгустить, овеществить, сперва нужно что-то истребить, расчистить место под застройку. Музыка мёртвой воды – инструмент высвобождения времени и пространства под новое создание. Таков порядок их взаимодействия – творящих и сметающих частей – в единой симфонии живой музыки и мёртвой. Задача – гармонично их сплести, чтобы выстроенная композиция благотворно сказалась на состоянии здоровья окружающего мира. Так медицина усмиряет яды, вербуя смерть на службу жизни.
И ещё. Моей новой музыке был нужен голос. Была нужна смысловая волна – та самая, привязанная обертоном к звучащей ноте. Если угодно, сложносочинённая мёртво-живая гармония сфер плюс смыслообразующая партия – вот симфония творения. Неспроста в нашей литургической традиции допустима только вокальная музыка, ибо сказано: «Всякое дыхание да хвалит Господа». А то, что не производится дыханием, то в лучшем случае – аккомпанемент, сопровождение, гарнир.
Ладно бы я понял это путём логического построения – так нет, сверкнуло озарение, и ощутил – могу. Откуда взялась уверенность, ума не приложу. Наверное, из предвечной музыки, как всё на свете. Нет, не сверкнуло даже. Сначала догадка, точно рыба из недоступной свету глубины, всплыла из таинственной пучины – ещё её не видишь толком, но уже заметно сквозь качающуюся волну зеленовато-чёрное пятно. Оно то проясняется, то гаснет, то словно бы дробится и уходит вглубь. Но вдруг взрывается, взвивается над пляшущей волной в алмазных брызгах и слепящем блеске чешуи. И тут уж точно – озарение, оно.
Самонадеянно и в то же время феерично – решиться самому, уж как попустит небо, спеть музыку, которая творит. Пусть лишь кусочек, пусть в ограниченном возможностями голоса диапазоне (они, эти возможности, у же даже, чем у слуха)… А голос мой хоть и приятен, бархатист, хоть и с оттенками, но диапазон, конечно, не велик. Если точнее – не просто бархатист, а с такой, что ли, звенящей трещинкой – вот в этой трещинке и прелесть. Как говорил в пору «Улицы Зверинской» басист Илья: «Целая вещь не поёт – дырочка звук создаёт». Хорошо говорил. Хотя, конечно, вещь целая не хуже дырочки поёт – только иначе, на другой волне.
Короче, волевым усилием решился. И написал слова – легко, как будто под диктовку. Ведь снизу, под словами, словно бы уже звучало всё что нужно, и оттого, казалось мне, их, слов этих, сила непомерна. Однако в глубине, под пламенеющим восторгом, под возбуждённой пёстрой пеленой, пульсировало предощущение тоски и бездны. Дикой тоски – будто предчувствовал, что въяве отзовётся всё не так, как мнится мне, поверившему в озарение. А между тем – не наваждение ли это? Не наваждение ли то, что озарением назвал? Ответа не было. Но на поверхность дрожь мышиная не выходила.
Как ни расписывай тревогу, а случилось – вмазал, помпезно выражаясь, закладной кирпич альбома могущественной музыки – безымянного, но если бы напала блажь назвать, то можно так: «Переозвучка».
* * *
Первые странности дали о себе знать уже через три месяца.
Началось с молотка.
Тогда и в мыслях не было, что эти странности каким-то образом могут быть связаны с могущественной музыкой. Альбом писался вдохновенно, звукообильно и в то же время с изводящей му́кой, трек за треком – иные дорожки прослушивались, подправлялись, сводились, разводились и сводились вновь по сотне раз. Но дело шатко-валко шло. Один опус даже разыграл и спел на полном звуке в клубе, где музыкальной частью заведовал тот самый паренёк, которому я в прошлом уступил свой белый Fender Strat. Стоял необычайно жаркий май, гроздья сирени на Марсовом вот-вот готовы были вспыхнуть и чу́дно задышать, а собравшейся в клубе публике даже коктейли в глотки не полезли, так застучало в их сердцах разбуженное мною внутреннее время.
Добравшись после выступления до дома, к немалому удивлению обнаружил в кухне молоток. Хороший столярный молоток с обрезиненной ручкой и гвоздодёром с противоположного от бойка конца. Я мог поклясться чем угодно, что в моей квартире никогда не было такого молотка. Другой был – старый, слесарный, головка с двумя бойками (один скошенный) на потемневшей деревянной ручке. Он лежал в стенном шкафчике, в санузле, рядом с пачкой стирального порошка и бутылкой уайт-спирита, в ожидании нужды – забить в стену гвоздь или поставить на брюки пуговицу-клёпку (в самом деле – не возиться же с иглой и ниткой). А этого – нет, не было. Того, что с гвоздодёром. Когда я утром уходил из дома, на кухонном столе оставались только чашка с недопитым чаем, хлебная доска и лежащий на ней нож. А теперь – вот, внезапный молоток. Рядом с чашкой, в которой темнел недопитый чай. И никаких следов пребывания в квартире посторонних, которые могли бы инструмент оставить/подложить. Никаких, кроме, конечно, молотка.
Событие это я окрестил крепким словом, смысл которого отчасти передаёт сдержанный термин «чертовщина». Нет, я не страшусь солёных выражений, напротив, однако частое употребление, увы, эти выражения преснит – лишает вкуса, аромата, ярких нот. Надо беречь силу слов и не растрачивать их соль впустую. А то получится как у гимназистов с гимназистками, направо и налево сыплющих остоелозами, – их мат теряет силу заповедной брани и вызывает лишь брезгливость, отвращение и стыдную неловкость, будто метнувшаяся у собеседника из ноздри и на губе повисшая сопля. Впрочем, оставим лирику – речь не о том.
Следующий случай чертовщины произошёл вскоре после дня летнего солнцестояния. По приглашению Евсея – Оловянкин дал санкцию – я приехал в Чистобродье на праздник Купальской ночи, чтобы выступить с концертом. Зрителей было много – сами скитники плюс гости семинара по энергосберегающим новинкам. Могущественная музыка духоподъёмно возбудила клубную избу, трудовые пчёлы гудели и щедро взбивали мёд оваций. Потом пил яблочный самогон Бубёного, прыгал через костёр, купался голый в лесном Воронец-озере. А когда, вернувшись в СПб, во двор заехал, двор поначалу не узнал, подумал – спутал подворотню. Стены дома, сколько помню, всегда были охристые, пыльные, с дымно-серыми потёками, а теперь – свежие, кремовые с рыжиной. Раньше такой тон, кажется, назывался «цвет бедра испуганной нимфы». Рядом сосед укладывал портфель в машину. «Быстро управились», – сказал я, удивлённо обводя руками двор. «Какое быстро, – свистнул носом сосед. – Три недели мазали». Он уехал, а я улыбался ему вслед – раньше склонность к шутке за соседом не водилась. Однако слова его подтвердили другие жильцы – из тех немногих, с кем вступал в общение. Ну не чертовщина ли?