Мишени стояли вразброс, на разной дистанции, чтобы с одного огневого рубежа бойцы могли получить навык работы с оптическим прицелом – определять дальность до цели и задавать поправки на деривацию с учётом силы ветра и расстояния. Курсанты предпочитали листовое железо – к бумажным мишеням приходилось бегать, оценивать и замерять результат, а стреляя по железу, достаточно было навострить ухо – цель сама отзывалась на удачный выстрел.
Отстегнув от мародёрки пенку, на весу развернул и бросил на бруствер. Рядом – плащ-палатку. Мародёркой тут с донбасским юмором называли рюкзак десантника – он же эрдэшка или сухарка. Раскрыл рюкзак, достал пачки с патронами. Улёгся и поудобнее подбил свой валик – упором под винтовку нам служили старые штанины, набитые песком и завязанные с двух концов узлами. Несколько раз глубоко вздохнул, вентилируя лёгкие и успокаивая дыхание.
– По четыре заряжай! – скомандовал Гобой.
Чик-чик-чик-чик – вошли в магазин четыре матово отсвечивающих патрона, щёлк – магазин зафиксирован в гнезде.
– Работаем на неизвестную дистанцию, – из-за наших спин руководил Гобой. – Варяг, мишень номер два, Лель – семь, Алтай – пять, Чабрец – девять… Стрельба по готовности!
Прильнул к остывшей резине наглазника, высматривая в прицел на фанерных щитах с мишенями цифру «5». Вот и она. За два месяца занятий на стрельбище не мудрено выучить все цели и расстояние до них. Мой щит стоял на дистанции четыреста двадцать; сверился с дальномерной шкалой – так. Нащупав верхний маховичок, установил индекс на четвёрку. Дослал патрон в патронник и сосредоточился на сетке прицела. До мишени четыреста двадцать, выставил четыреста, стало быть, надо взять немного выше. Ветер – метров шесть в секунду, поправка вправо. Плюс деривация на дальность…
Скула коснулась упора на прикладе. Вдохнул, неторопливо выдохнул и, словно ухнув в воду, задержал дыхание. Сетка прицела замерла. Толчок в плечо, гром выстрела, заглушивший клацанье затвора, и курящаяся гильза полетела к лёжке Чабреца.
Вдохнул, медленно выдохнул, задержал дыхание. И снова толчок в плечо…
Выбросив четвёртую гильзу, затвор замер, оставив патронник открытым. По сторонам грохотали выстрелы. Закрыл глаза, чтобы увидеть цвет: ну да, конечно, вспышка, белая с оранжевой опушкой вспышка – зажглась, вобрав в себя весь спектр, раздулась ярким шаром и плавно растаяла до ядрышка, из которого взвилась, погасла… Снял пустой магазин, запер затвор, положил винтовку на плащ-палатку, накрыл полой и доложил по персональной форме:
– Алтай исполнил!
В таких мелочах Гобой позволял курсантам буквой устава пренебречь. Как позволял себе пренебрегать инструкцией по эксплуатации СВД в части допустимого разброса на стометровой дистанции.
И тут же:
– Лель стрельбу окончил!
– Чабрец стрельбу окончил!
Буроватая глыба террикона с пятнами мартовского снега чётко проступала на фоне светлого сизовато-голубого неба. Я перевернулся на спину. Высоко над полигоном в поднебесье, словно не слыша грохота на грязно-белой, простроченной цепочками черных следов земле, парил далёкий коршун.
«К мишеням бегом марш!» – внутри меня, опережая живой звук, уже гремел неумолимый рык Гобоя.
Так мотались ещё часа два, прежде чем подала сигнал подкатившая «буханка», отвозившая нас в столовую.
Обед в солдатской жизни – больше чем обед. Как завтрак больше завтрака, уже не говоря про ужин, после которого – покой. Обед – священнодействие, овеянный традицией канон, который ни отнять, ни изменить, ни передвинуть. Посягнуть на святость ритуала мог только враг, за что прощения ему, конечно же, не будет. Начальство это знало, потому посыльный появился, когда солдатский борщ, а вслед за ним и греча с тушёнкой уже улеглись в желудках и бойцы, переместившись из столовой в кубрик, баловались чаем.
– Группа Малуго на выход! – просунул посыльный голову в дверь. – Грузиться на задание!
Кузов тупорылой армейской «шишиги» под прорезиненным тентом со стороны кабины был забит набросанными мародёрками. На полу стояли ящики с боекомплектом (здесь говорили коротко – БК), коробки с сухим пайком, тушёнкой, крупами и макаронами. Тут же – несколько больших пластиковых бутылей с водой, пара бывалых сковородок, дуршлаг и кастрюля. Бойцы, упираясь подошвой в уступ откинутого борта, по очереди забирались в кузов. Каждый знал своё место, к которому притёрся за время выездов, поэтому – ни суеты, ни пустых споров. Так – хрипловатый матерок.
«Шишига» – неубиваемый самовар, с неисчерпаемым запасом прочности, пусть её сняли с производства ещё в конце девяностых. Помню, полз на такой к Мультинским озёрам – то по ступицу в жидкой грязи, то по радиатор в горном потоке, то по голым лбам валунов, встречая на пути увязшие «буханки» и завалившиеся набок «хантеры». Этой трудяге было по зубам любое бездорожье, так что списывать её в утиль хозяйственники не спешили.
Коробочка вскоре набилась битком, и водила Голец поднял зелёный борт. Я в обнимку с винтовкой сидел в углу, привалившись плечом к эрдешкам. Места у заднего борта считались мажорскими и предназначались по уставу для пулемётчиков, но в нашей «шишиге» по негласному ранжиру их занимали Набоб и замкомандира Пёстрый. Малому, как командиру группы, полагалось сидеть в кабине.
Набоб тоже из Петербурга – светло-русый, лобастый, крепко сбитый аспирант философского факультета с весёлыми и умными глазами. После 2 мая, когда в Одессе жгли людей, определился с выбором: оставил недописанной кандидатскую диссертацию про метафизические аспекты инициации и рванул на Донбасс – инициироваться на полную катушку. Уже бывал в боях, так что закрепить за собой привилегированное место ему не составило труда. Однажды он поделился со мной чувствами: «Воевать не хочется, а смириться – душа не терпит. Неопределённости нет – просто трудно тут, если в тебе ум заматерел: уже не гнётся, а трещит только. Здесь ведь и не всякий гибкий ум до высшего разума дозреть успеет».
Спокойный, сорокалетний, точный в слове и движениях Пёстрый любил шутку, розыгрыши и умел быстро подчинить своей воле, обходясь без кулаков, – голосом и свинцовым взглядом. Норов объяснял так: «Бывает, балуем. Иной раз от тоски. Не шутка – через день под пули». В бою был расчётлив и смел одновременно, замком стал по праву. Четыре месяца назад они с Набобом воевали в одном разведвзводе батальона «Славянск» – выбили вэсэушников из Никишино так, что те кувырком летели до Дебальцева. В Челябинске Пёстрый оставил семью, работу и приехал в Донецк добровольцем. Через несколько месяцев ему по локоть срежет осколком левую руку.
– Лягушата в коробчонке? – Над бортом «шишиги» возникла голова Малого.
– Лукум отливает, – доложил Пёстрый. – Сейчас будет.
Тут объявился и Лукум – непоседливый, как заведённая пружина, псковский паренёк лет двадцати двух, уже имевший за плечами опыт зоны-малолетки. А с виду не скажешь – улыбчивый, смешливый, в разговоре голос не повысит, но взгляд быстрый, цепкий. Он любил сладкое – конфеты, пряники, сгущёнку, – за что получил позывной Рахат-Лукум, впоследствии купированный. Он тоже уже поучаствовал – в том же разведвзводе, что и Пёстрый с Набобом. Рассказывал про первый бой: «Не пойму: как бежать? как на бегу АКа держать? Всё не прилажусь – беспонтово выходит. Потом гляжу, один чешет так козырно: то куницей, то будто кошка. Ну, я срисовал. Довёл немного, теперь – другое дело». Он и впрямь был грациозен и стремителен – молодой демон битвы. Говорил, что шумно жить любит, потому война ему в самый раз по натуре.