Георгий считал, что пузырёк, этот то ли едва нарождающийся в нас, то ли едва не отмерший орган, следует неустанно упражнять и развивать. Нам требуется к нему приноравливаться, учиться чувствовать им, пытаться как можно полнее, во всех оттенках воспринимать доселе заповедную ткань мироздания – неслышимую часть сущего. И тогда рано или поздно он, этот пузырёк, подобно монгольфьеру или возвышающему духу, недаром вдутому в телесную физику, вознесёт нас и позволит полностью влиться в музыку сфер, чтобы зазвучать в ней полновесной, соразмерной темой.
Я же считал, что коль скоро творящую музыку можно услышать, то почему бы не попробовать её, хотя бы в малой части, сыграть/воспроизвести. На этой лестнице, восходящей в небеса, вероятно, будет много удивительных и искусительных ступеней, но там, на вершине – звучащие в полный голос вещие звуки, которые снимут проклятие отлучения от Зова. Только сыграй их, и наступит благоденствие, спустится на землю небо и вернётся рай. Как писал по схожему поводу Иван Киреевский: «Возможность этого потому только невероятна, что слишком прекрасна».
На сверхзвуковом концерте в здании бывшей Голландской церкви собрались разные люди – и пациенты Георгия, и случайные зрители. Хорошие формы видели все. Все без исключения. Увы, не дышащие формы. Возможно, кто-то видел ярче и объёмнее, но, так или иначе, они открылись каждому. Что это значит? Вот что. Георгий обещал индивидуальное, поступательное спасение, в то время как я хотел предложить возвращение в лоно божественной симфонии всем и сразу. Ну то есть в будущем предложить. В отложенном и неопределённом будущем. Однако напрямую зависящем от моего усердия, от результатов дерзкого труда. Ведь всё, что я хотел – это всего лишь воссоздать партитуру глубинной закономерности, того рокота мироздания, который с трудом улавливает сквозь помехи шарик-резонатор. Той закономерности, которая даёт понимание единства происходящего и правомерность перемен, случающихся в одном месте, хотя определённые условия, казалось бы, нарушены в другом. Так чрезмерный избыток на каком-либо из полюсов приводит к нехватке на противоположном, благодаря чему обретший великое богатство или кромешную власть многократно увеличивает для себя риск падения в ничтожество. Почему это происходит – определённо сказать нельзя, но дело обстоит именно так. По свидетельству Геродота, Амасис, властитель Египта, разорвал дружбу и союз с Поликратом, тираном Самоса, только потому, что Поликрату во всём сопутствовал успех и он достиг такого величия, какое до него на Эгейском море знал только Минос. Амасису стало ясно, что чрезмерное благоденствие скоро сменится столь же чрезмерной бедой. Так и случилось – Поликрат был коварно пленён и казнён таким способом, который Геродот даже не посчитал возможным описывать.
Иными словами, вещие звуки позволяют обнаружить сопричастность событий, не обусловленных цепью прямого причинения – единое может быть расслышано там, где наша оптика не в силах узреть непосредственной взаимосвязи. На ответной определённости условий и следствий строится история, а, например, трагедия следует путём предвечной музыки, о чём нам поведал уже упоминавшийся Ницше, не чуждый её, музыки, тайн (он ещё в юности провидчески указал её цель – вести человека к небу) – в своё время он написал множество хоров, вокальных композиций и даже романс на стихи Пушкина «Заклинание». Помните?
О, если правда, что в ночи,
Когда покоятся живые
И с неба лунные лучи
Скользят на камни гробовые,
О, если правда, что тогда
Пустеют тихие могилы, —
Я тень зову, я жду Леилы:
Ко мне, мой друг, сюда, сюда!
Вот и выходит, что трагедия в своём античном воплощении куда ближе к вещей музыке, нежели созвучия тех или иных заведомо очеловеченных сочинений, рождённых в темнице извратившегося слуха. Как снова тут не вспомнить Блока: «А дух есть музыка». Дальше что-то про революцию и про Сократа, которому даймонион велел слушаться духа музыки. Уж он-то, Сократ, слушался, спокойны будьте.
Теперь – не то. Времена вещих аккордов отгремели. Теперь мы живём в поствавилонскую эпоху смешения напевов. И наполняющая мир невразумительная событийность, которая проистекает из наших поступков, – не более чем печальное следствие сбоев в приёме отзвуков заветной симфонии. Цельность отсутствует, и всё, что мы имеем – в лучшем случае беспорядочные обрывки уловленных мотивов, набросанные и сведённые кое-как, без представления о первозамысле. Вообще всякая часть в своей кажущейся завершённости, будь то осинник, дубрава, курортный роман или взятые в отдельности бессвязные поступки, в отличие от завершённости целого, – результат тугоухости в отношении всемогущего: аминь, истинно так. Того самого аминь, которое вершит дело. Только отсеяв сорные шумы, можно услышать свою судьбу и осознать своё место в единстве сущего. И перестать сомневаться. И перестать думать, потому что всё и навсегда станет ясно. А без этого, сколько ни морщи лоб, не решишь о себе ничего путного сверх чепухи: рождён, чтобы родить.
Словом, многое нас с Георгием сближало, а кое-что разъединяло. Но оба мы при этом в полной мере понимали, о чём ведётся разговор – о возвращении к благодати, если кто-то до сих пор не понял.
После предновогоднего концерта-иллюзиона я много думал, как эти вторичные образы, вызванные музыкой из пустоты, эти недышащие слепки эйдосов вырвать из небытия. Как влить в них животворящие энергии и воплотить? Вопрос, в общем, был не нов. Ведь и прежде, там, на Воронец-озере, столкнулся с незадачей… Я сидел, точно врубелевский демон, на каменной глыбе и слушал, впитывал всем существом музыку жизни, её журчание, трели, шелест, а в мои ноты, которые, как мне казалось, я жизнью напитал, ползучим гадом вкралась смерть. Почему? Не было ответа.
Чтобы прочистить восприятие, сбить прежние настройки, не давшие желанный результат, отправился проветриться на дальние просторы глобуса. Уже так делал, когда хотел избыть великую разлуку. Перед тем первым странствием был полёт обречённой мухи и сгущающаяся вокруг смерть, а после – блестящий фокус, зрелищный аттракцион. Что это напоминает? Слепой щенок, тычущийся носом туда-сюда в поисках материнского соска. Забавно и трогательно. Но щенок находит. Ухвачу и я.
Пересадка в Амстердаме, потом – одиннадцать часов над Атлантикой и сельвой. В Лиме, небо которой затянуто плывущей от океана сизоватой дымкой, на перекрёстках у светофоров крутятся брейк-дансеры, вьются женщины-змеи и скачут парни-лягушки – из окон машин на асфальт летит бренчащая мелочь. В Мирафлорес улицы уже не пахнут мочой, а на прибрежных волнах наездники седлают доски. В Лиме арендовал машину и на колёса накрутил Паракас, Наску, Ику, Арекипу… Без малого пять тысяч километров за месяц с небольшим. Кондоры, взмывающие на воздушных струях из ущелья Колка. В горной пампе пасутся альпаки, о которых некогда поведал мне отец: чудно́е дело – инкам удалось из верблюда вывести овцу. Мощные фундаменты Куско, точно балласт, держат у земли разреженный воздух, не дают ему исчезнуть вовсе. Невероятный Мачу-Пикчу сложен на срезанной вершине из таких же титанических камней, как стены Соловецкого монастыря, но с расчётливой подгонкой, чтобы камни удержались на местах при сотрясениях земли. А они тут не в диковинку – недаром на улицах и в патио гостиниц пестрят трафаретные буквы: zona segura en casos de sismos
[1]. И всё это столь непохожее на мою многоликую Родину пространство от безжизненной пустыни вдоль океана до дремучей парно́й сельвы залито тростниковой музыкой, прообраз которой восславил некогда огромную державу Солнца, империю высокогорного социализма.