Илья, сдержанный гордец и умница, ушёл следующим – окунулся с головой в поэзию, оторвав её от трепета струны. Тоже битва и тоже бездна – такая же безнадёжная, как и музыка. Он был сильной натурой. Слабые люди в любви и дружбе часто теряют искренность суждений и свободу действий. Не то Илья – он не терял, в любви и дружбе он не признавал оков, те, с кем он дружил и кого любил, ничуть его свободы не стесняли. Институт он не окончил, финансистом не стал, для поддержания штанов предался тонкому ремеслу – выучился делу у мастера книжной реставрации и устроился в переплётный отдел при Публичке. Потом по зову крови улетел в далёкий Ханаан на родину далёких предков. Где только люди не живут. А где люди – там книги. И книгам нужен ремонт.
Круглолицый Евсей, жизнелюб и весельчак с роскошными на зависть девам волосами, после распада «Зверинской» постучал с одними, потом с другими и вскоре роман с барабанами закончил. Остепенился, воцерковился. Женился на красавице Оксане из общины Князь-Владимирской церкви, несколько лет подряд на пару месяцев подряжался трудником в Белогорскую пещерную обитель на высоком берегу Дона, паломником объездил русские монастыри, Афон и Святую землю. Потом продал квартиру и с семьёй уехал в трудовой скит – дикое экологическое поселение на севере Ладоги.
Захар – поющая душа, редкого таланта мелодист, – сероглазый, мечтательный, худой и нескладный, женился на энергичной молдаванке, вместе с Майком записал альбом, родил двух девочек и, пока жена сживала со свету его родную мать, тихо сошёл с ума. Сначала на почве дзен-буддизма, потом – уже беспочвенно. Когда я случайно встретился с ним в последний раз, он собирал в Михайловском саду облако в стеклянную баночку, чтобы потом выпустить его дома в комнате. Сырая свежесть молодой зелени щекотала ноздри, рваная листвяная тень трепетала на гравийной дорожке. «Мы едим жизнь, и однажды она съест нас», – сказал Захар. Он был сосредоточен и пугающе безумен – облако ускользало.
В ту пору мне изредка начали сниться странные сны – не видеоряд, а череда застывших кадров. Чётких и достоверных, словно репортажная фотография. В этих картинках мир откровенничал со мной, делясь тайнами прошлого и будущего. Я смотрел на изображения, посланные мне прямиком в мозг, как посылают друг другу известия дельфины, и жизнь делалась понятной и ясной, точно рентгенограмма на просвет. Но пробуждение вновь взбивало донный ил, и ясность пропадала.
Переключу регистр ещё раз.
* * *
Интермеццо: фрагмент программы «Парашют» (конец нулевых)
Ведущая. Вы столько лет отдали музыке… Почему всё-таки простились с ней? Легко ли это вам далось, и нет ли запоздалых сожалений?
Август. Чёрт!.. Извините, сорвалось. Эта раскрашенная всей радугой переживаний растрата жизни оглушала. Но с музыкой я вовсе не простился. То есть с музыкой как таковой.
Ведущая (с удивлением). Но ведь вы не выступаете на сцене.
Август. Ещё чего. (Несдержанный взмах руки.) Согласен – в плену той грёзы протомился долго. Годы. Но и освобождался шаг за шагом. Хотя осознанно такую цель перед собой не ставил, поскольку сладкий плен нас не гнетёт.
Ведущая. И что же послужило причиной… э-э… разочарования?
Август. Прозрение. Оно пришло вместе с попытками понять, что всё же с нами происходит. Как вышло, что музыка вдруг стала всем, и почему ей это удалось.
Ведущая (с механическим воодушевлением). Напоминаю, в гостях у нас человек, имеющий прямое отношение к теме нашей передачи – участник памятной знатокам русского рока группы «Улица Зверинская» Август Сухобратов. Не скажу за других, но топот розового слона до сих пор гуляет эхом в моём большом сердце. Пожалуйста, Август, продолжайте.
Август. Да, рок всегда существовал в порядке сотворения кумиров – если ты намерен был надолго обосноваться в зале славы, то следовало обзавестись ордой поклонников и почитателей. Зачастую это происходило само собой, но всё же требовалось соблюдать кое-какие правила. В противном случае – судьба «Улицы Зверинской» и забвение.
Ведущая. Вы говорите о восьмидесятых? О начале? Я это время не застала.
Август. Ну да. В ту пору рок был не просто музыкой. Он противостоял официальной норме жизни. Именно жизни, а не только образцам её художественных достижений. Иначе говоря, этот музыкальный выбор говорил о твоём личном бунтарском отрицании устоев, иерархий и вообще всего строя обстоятельств в окрестностях твоего, в общем-то, беспечного существования. Даже в условиях вялого тоталитаризма подобный жест щекотал нервы – утрата опоры грозила зависанием и требовала обретения другого стержня. Поэтому в музыкальных избранниках видели не просто парней, умеющих принять позу и при этом попасть в ноты, а пророков, глашатаев новых контркультурных ценностей, не признающих фальшивые ценности официоза. В итоге кумиры разошлись по должностям. Один олицетворял интеллектуальную апологию маргиналов – сторожей, дворников и прочих беглецов с галеры, гребущей в будущее. Другой – романтический образ современника, чьи будни полны неизбывной экзистенциальной печали. Третий – трагедию личности, травмированной несчастной любовью к сладкой N. Четвёртый – вселенскую меланхолию комнаты с белым потолком. Пятый – воспалённую гражданскую совесть. Шестой – национальную идентичность, собранную в вязанку «мы вместе». Седьмой – идею ноля, решительного самоподрыва и аннигиляции. Так было в героический период и продолжалось по инерции ещё какое-то время, на вид казавшееся беспризорным. А между тем хозяева у наступившего времени имелись – революция стяжания бесповоротно инфицировала или сломала о колено всех. И русский рок, продолжая издавать характерные звуки, в действительности жил уже призрачной, загробной жизнью.
Ведущая. То, о чём вы говорите, это некоторым образом дополнительное измерение. А музыка? Чем для вас была она?
Август. Тут трудно обойтись без предыстории, поэтому прошу терпения. Принято считать, что одно искусство нельзя передать или объяснить средствами другого. В определённом смысле это верно. Да, музыку нелепо пересказывать словами, она свершается внутри нас собственными звуками. Да, живопись не выйдет изложить поэзией, а поэзию – нарисовать: на первую следует смотреть, второй – внимать. И прозу не получится сплясать в балете так, чтобы зрителя пробило – ах вот, оказывается, что хотел сказать нам автор «Котлована»! Всё верно, и чаще прочих к подобным аргументам прибегают музыкальные обозреватели и искусствоведы. Прибегают, вполне осознавая, что их задача именно в том и состоит, чтобы, слив в помои профессиональные спекуляции, растолковать как существо искусства в целом, так и его отдельных проявлений. Парадокс.
Ведущая (заинтересованно). Вы это утверждение оспариваете? Что музыку не передать словами, а прозу не сплясать?
Август. В известной мере.
Ведущая. В какой именно?
Август. Вот в этой: насколько верно представление, что музыка способна поведать о себе только звуками. И вообще, не выглядит ли статус того или иного художественного случая как заведомо невыговариваемого определённой внутренней разладицей в искусстве? Если кто-то полагает, что, «когда не думаешь, то многое становится ясно», и в состоянии благодушной созерцательности твердит, будто и впрямь существуют вещи, о которых не сказать словами, – так пусть, чёрт возьми, попробует сказать о них как-нибудь иначе. Ведь заявляет же человек о своём присутствии через мелодию души, через настырный позывной – смыслу произносимых слов при этом обычно не придают значения, однако позывной поддаётся осмыслению и, стало быть, дальнейшей передаче.