Полибий отшатнулся. Щеки его вспыхнули, как от пощечины. Все эти годы он старался понять римлян, прощая им их грубость, которую он объяснял необразованностью. В своей «Истории» он всячески старался подчеркивать положительные черты римлян, их прямоту, верность слову. Он надеялся примирить эллинов с победителями. Но теперь он за прямотой увидел бесчувственность, за верностью слову – неподвижность души и жестокость.
«Конечно, – думал он, – этот римлянин мог и не знать, что мой отец Ликорта был ахейским стратегом. Но ему ведь известно, что я – ахеец. И он даже не догадывается, какие чувства может испытать человек при виде повергнутой славы родины».
Полибий бережно положил бронзовую голову отца в кучу и несколько мгновений стоял недвижно, отдавая честь его памяти.
– А как ты думаешь, – спросил Муммий, – сколько в Риме дадут за голову?
– Коринфская бронза всегда ценилась! – ответил он, оборачиваясь. – Но картины, на которых устроились твои воины, стоят дороже.
– Доски-то! – удивился Муммий. – А что в них ценного? Только что размалеваны.
– Но их расписали великие художники. Мне известно, что за одну из картин храм заплатил художнику пять талантов.
– И ты не шутишь?
– Уверяю тебя, что это так. Но теперь цена картины поднялась.
Муммий вскочил и выбежал из претория. Оставаясь в шатре, Полибий слышал его голос.
– И впрямь на досках сидят! Как будто другого места нет! Зады свои холят! А я сейчас ликторов пошлю с фасциями
[79]. Они по задам пройдутся! Вот так! Вот так!
Услышав крик Муммия, но не понимая причины его ярости, легионеры вскочили. Они уже не сидели, а стояли на картинах.
– У! Твари безмозглые! – надрывался Муммий.
Заметив трубача, он крикнул ему:
– Труби сбор!
Ставшие привычными за годы службы звуки заставили воинов бросить все и выстроиться перед преторием. Видя, как быстро выполнена команда, консул успокоился. Расхаживая перед строем, он мирно втолковывал подчиненным:
– Что вам было сказано? Все ценное не ломать и не мять, а складывать в кучу. Доски, на которых вы сидели, поценней бронзовых голов будут. Центурионы, пять шагов вперед!
Центурионы вышли из строя и замерли.
– Собрать доски, – приказал Муммий. – Пересчитать и снести к кораблям. О числе доложить. Если в Риме хотя бы одной недосчитаюсь, вас малевать заставлю. Расходись!
Полибий шел к морю. Раньше оно было видно из любой части огромного города. Теперь города не было. Было два моря. Голубое море Посейдона и пепельно-черное море Марса. Гребешки волн и руины, в которых не отыскать ни величественных храмов, ни общественных зданий, ни эргастериев, ни жилищ… Разве найти в этом море то, что было домом его друга Телекла? Сам Телекл не дожил до страшного дня своей родины. А его сын Критолай, разбитый римлянами где-то у Марафона, говорят, бросился в соляные копи. Может быть, его найдут там через тысячу лет и по выражению лица, сохраненного от гниения солью, поймут, о чем думал в свое последнее мгновение последний стратег Ахайи.
Полибий остановился, пропуская группу пленных. Видимо, их недавно вытащили из подвалов или других убежищ, где они прятались. Это были старики, женщины и дети. Одежда их была в известке и в грязи.
«Последние коринфяне! – с горечью подумал Полибий. – Больше не будет коринфян, как не будет и карфагенян
[80]. Рим расправился с великими городами, как с непокорными рабами».
Последней плелась высокая худая старуха с всклокоченными космами седых волос. Проходя мимо Полибия, она вскинула свои иссохшие руки и исступленно закричала:
– Возмездие! Врзмездие! Зерно, брошенное в землю, дает колос, из сливовой косточки рождается слива, а из мести – возмездие…
«Ромеи принимают меня за своего, – с горечью думал Полибий. – Но я тоже раб. Раб Клио
[81]. Моя госпожа сурова и требовательна. Она не хочет знать, о чем думает сын, увидев в куче трофеев бронзовую голову отца, и что он чувствует при виде сограждан, которых ведут, как скот, на продажу. Клио говорит мне: «Вытри глаза, Полибий. Они должны быть сухи, как тетива баллисты, иначе ядро твоей мысли, которое ты пустишь через века, улетит в пустоту. Забудь все личное. Ведь далеких потомков будешь интересовать не ты со своими страданиями, а твое время. Они захотят узнать, как это случилось, что пали города великой древней культуры и восторжествовала грубая сила. Они захотят понять, можно ли было этого избежать, а если окажутся в подобных обстоятельствах, попытаются извлечь из твоей истории урок».
«Начала»
Обещая сенаторам написать римскую историю по-латыни, Катон утаил, что работает над нею много лет. Ему, как никому другому, были понятны трудности, заставившие Авла Постумия излагать римскую историю по-гречески. Когда Катон изучал написанные греками агрономические труды, ему было легко подобрать для греческих слов подходящие латинские – сошник, саженцы, перегной, хворост, пар. Но сколько он бился над греческим словом «айтиа»! В одном случае оно означает «причина». В другом – «вина». В третьем – «повод». Более всего для «айтиа» подходило латинское «кауза», но оно имело еще больше значений, уводящих от понятия «причина». Ведь «кауза» – это и «дело», и «цель», и «связь». В конце концов без понятия «причина» можно обойтись. Но каким латинским словом можно передать греческое «история»? Многие латинские авторы давали своим сочинениям название «летопись». Но Катон не собирался излагать события год за годом, а ставил своей целью выяснить, как возник римский народ и как он достиг могущества сначала в Лациуме, затем в Италии, наконец во всем мире.
Ближе всего к «истории» было латинское «исследование». Но назови он так свои писания, его примут за какого-нибудь медика или астронома, наподобие Сульпиция Гала, и спросят: «Ну что ты там, Катон, наисследовал?»
Можно, конечно, назвать попроще: «Молва», ведь он собирает предания, древнейшие и достоверные, а не сочиняет, как греки. Но ведь тогда скажут: «Ты, Катон, всяких слухов понабрал, а мы хотим истину знать». «Истина» – неплохое название, ведь слова «история» и «истина» одну основу имеют. От этого же корня – слова «истый» и «истец». Исследуй, пытайся, узнаешь истинную историю. Но назвать «Истина» нескромно. Скажут: «Ты, Катон, один истину знаешь? А до тебя что, враками пробавлялись?»
После долгих раздумий, сомнений и колебаний Катон решил назвать свой многолетний труд «Начала». Ведь он первым начинает писать историю Италии.