Она поднялась впотьмах по лестнице в родительские комнаты, что раньше им и принадлежали (чужой мир теперь начинался за дверью спальни, а не за порогом дома, но сами комнаты, островки былого, никуда не двинулись, не делись), – и во тьме, в абсолютной тьме сквозь новые запахи и чад чужих жизней почуяла старые запахи-призраки, которые просыпались тогда, когда новые засыпали; запах букового паркета, льдистый запах мрамора на лестнице, тонкий запах шелка, оставшийся на месте портьер, пущенных новыми жильцами на белье много лет назад…
Отца еще не было дома – как обычно, консилиум в госпитале. Мать предложила чаю, пожаловалась, что, наверное, что-то у нее случилось со зрением – никак не может продеть нитку в иголку. Каролина сказала, что сейчас проденет, – и тоже не сумела, то ли руки мелко дрожали, то ли нитка была заколдованная. И почему-то эта нелепость с иголкой сбила мать и дочь с толку, будто у них вышел какой-то стыдный конфуз и нужно будет о нем сообщать Арсению.
Тот возвратился около трех, приехал на разъездной госпитальной машине, от персональной с шофером он отказывался. И вдруг Каролине стало так неохота оставаться, какую-то окисляющую, разъедающую тоску нагнал на нее родительский дом, вид отца в красноармейской шинели в тех же стенах, где раньше он ходил в другом сукне, с другими погонами, – что она попросила, чтобы водитель отвез ее, дескать, дома гранки важной книги. Все вышло скомканно, неловко, Арсений всегда был против таких услуг родным, мать не понимала, почему дочь так внезапно сорвалась, а она, повинуясь странному позыву бегства, спешила вниз по лестнице, и милые призраки детства казались ей зловещими шантажистами, явившимися напомнить, что и она – такой же кентавр, как отец, она помнит бал в этом особняке, свое детское бальное платье, поздравления ко дню рождения, начинавшиеся со слов «Ея высокородию Каролине Швердт…»
Машина рванула с места, шофер спешил домой или хотел «с ветерком» прокатить дочку главного врача. Побежала навстречу дорога с редкими фарами встречных машин, казавшихся зверьми, желтоглазыми, красноглазыми, с оскаленными решетками радиаторов. Среди этих машин был и «воронок», в ту же ночь увезший отца, которого она больше никогда не видела.
В родительском доме она оказалась на следующий день; обыск закончился, и мать позвонила ей на работу.
Уже много лет она бывала у матери и отца гостем, во всяком случае не заглядывала туда, куда имеют допуск лишь домашние: в шкафы и буфеты, в сундуки, чемоданы, чуланы, кладовки, в ящики письменного стола, конторки, кухонные полки; только лишь отцовская библиотека по-прежнему была ей открыта: она много читала и всегда брала книги у Арсения, это было их не иссякающей связью, тайным выражением любви.
Но и библиотека сменила свою физиономию, часть книг, самых ценных, досталась перекупщикам в голодные годы Гражданской войны, а уцелевшие старые тома на немецком – много сотен, – раньше стоявшие в отдельных шкафах, теперь встали вторым рядом, заслоненные книгами на русском: Арсений не только отказался от немецкого в доме и на работе, но и пожертвовал некоторыми любимыми вещами – портсигаром, часами – немецкого происхождения. Каролине это не казалось странным, но именно в случае библиотеки она чувствовала, что совершилось предательство; и нарочно просила книги на немецком, чтобы заставить отца хоть на время отомкнуть их темницу, пусть одну, но выпустить на свет.
При поверхностном взгляде на жилье родителей Каролине казалось, что старые вещи остались в старом времени. Менялась одежда, пропадала старая мебель – видимо, ее сдавали в комиссионные магазины, – и повседневные мелочи вроде сахарницы, щипцов для завивки волос, обувной щетки, зонта, половиков, сумок тоже выбывали одна за одной, заменялись новыми, нового фасона.
Потом и само время старое иссякло, сломались старинные настенные часы с кукушкой. Арсений отправился к известному часовому мастеру, который еще с прошлого века ухаживал за всеми часами семьи Швердт, за бесценным хронографом Железного Густава, за дамскими часиками, за напольными с маятником, что стояли у Густава в кабинете; но не нашел ни умелого мастера, ни его мастерской, – на ее месте обосновался Торгсин, и его приняли за «бывшего», желающего сбыть часы, сообщили, что приносить следует только золото, драгоценности, картины.
Но не так смутило Арсения это недоразумение, как само исчезновение часового мастера, владыки времени, незыблемого, как Москва, ведь при любом режиме люди будут носить часы; что-то пропало вместе с этим человеком, настраивавшим часы семьи так, что они шли секунда в секунду, и с той поры никогда больше часы Швердтов не показывали одинаковое время.
Итак, Каролине казалось, что старых вещей в доме почти не осталось, их победила вторгшаяся орда кургузых уродцев, настырных, опростившихся, как попрошайки.
Но когда обыск вывернул наружу все потроха, все секреты дома, она увидела, что на самом деле все ее детство, заключенное в вещах, сохранилось. Каролина даже не могла представить, как много предметов поместилось в шкафы и чулан, было упрятано, увязано, стиснуто, сжато, сдавлено – иначе не влезли бы в ящик, – а теперь это давление словно обратилось взрывом и разбросало их по комнатам в диком беспорядке, ранящем еще и нарушением бытовых правил совместности, надругательским смешением всего со всем.
Нижнее белье и письма, обувь, книги, пальто, посуда, ткани и нитки, документы, письменные принадлежности, фотографии, столовые приборы, шляпы – все валялось на полу, пересыпанное прелым скомканным пухом из вспоротых перин и подушек, как будто тут убили и ощипали большую птицу, жирного гуся.
И все эти вещи – царские погоны отца, старый немецкий сонник матери, фарфоровые сусальные ангелочки, немецкий алфавит, по которому Каролина училась в детстве, жестяные коробки из-под конфет, где хранилась всякая мелочевка, с немецкими надписями; письма на немецком, книги на немецком, немецкие гравюры, немецкие учебники по хирургии – все эти вещи в глазах следователей ясно говорили, кто тут живет, как будто было недостаточно фамилии Швердт, чтобы уличить, обвинить и приговорить.
Кирилл держал в руках следственное дело прадеда; дело Аристарха Железнова, кадрового сотрудника органов, ему не дали, оно до сих пор было засекречено, не помогли ни протекция, ни обещание взятки.
Аристарх на допросе сообщил, что встречался с Арсением Швердтом, получая от него шпионские донесения; что они оба были агентами немецкой разведки еще до революции и именно поэтому он выдал Швердту охранную грамоту от имени ВЧК.
Кирилл открывал страницы подшитых показаний. Видел, как от даты к дате менялась подпись Арсения – скорее всего, прадеда били; полтора месяца в допросных казематах – и он подписал все.
Кирилл знал, что он тоже бы сломался, и, скорее всего, сломался бы раньше. Он рассматривал как подвиг саму длительность безнадежного сопротивления, сам факт, что дни и недели Арсений все-таки держался, пусть и сдался в конце концов. Но то время, пока он не сдался, отмеренное страницами дела, стало для Кирилла посланием: не надеяться, но терпеть.
Родным сообщили, что Арсений получил десять лет без права переписки; на самом деле он был расстрелян в декабре того же года, и тело его сожгли в печи Донского крематория.