Я, с удивлением: “Что? Измятый жираф? Как это было?”
Он: “Да”. Быстро приносит бумагу, быстро мнет и говорит мне: “Вот так был он измят”.
Я: “И ты сел на измятого жирафа? Как?” Он это мне опять показывает и садится на пол.
Я: “Зачем же ты пришел в комнату?”
Он: “Этого я сам не знаю”.
Я: “Ты боялся?”
Он: “Нет, как будто нет”.
Я: “Тебе снились жирафы?”
Он: “Нет, не снились; я себе это думал, все это я себе думал, проснулся я уже раньше”.
Я: “Что это должно значить: измятый жираф? Ведь ты знаешь, что жирафа нельзя смять, как кусок бумаги”.
Он: “Это я знаю. Я себе так думал. Этого даже не бывает на свете
[40]. Измятый жираф лежал на полу, а я его взял руками”.
Я: “Что, разве можно такого большого жирафа взять руками?”.
Он: “Я взял руками измятого”.
Я: “А где в это время был большой?”
Он: “Большой-то стоял дальше, в сторонке”.
Я: “А что ты сделал с измятым?”
Он: “Я его немножко подержал в руках, пока большой перестал кричать, а потом сел на него”.
Я: “А зачем большой кричал?”
Он: “Потому что я у него отнял маленького”. Замечает, что я все записываю, и спрашивает: “Зачем ты все записываешь?”
Я: “Потому что я это пошлю одному профессору, который у тебя отнимет глупость”.
Он: “Ага, а ты ведь написал и то, что мама сняла рубашку, ты это тоже дашь профессору?”.
Я: “Да, и ты можешь поверить, что он не поймет, как можно измять жирафа”.
Он: “А ты ему скажи, что я сам этого не знаю, и тогда он не будет спрашивать, а когда он спросит, что такое измятый жираф, пусть он нам напишет, и мы ему ответим или сейчас напишем, что я сам этого не знаю”.
Я: “Почему же ты пришел ночью?”
Он: “Я этого не знаю”.
Я: “Скажи-ка мне быстро, о чем ты теперь думаешь?”
Он (с юмором): “О малиновом соке”.
Я: “О чем еще?”
Его желания:
Он: “О настоящем ружье для убивания насмерть”
[41].
Я: “Тебе ведь это не снилось?”
Он: “Наверно, нет; нет – я знаю совершенно определенно”.
Он продолжает рассказывать: “Мама меня так долго просила, чтобы я ей сказал, зачем я приходил ночью. А я этого не хотел сказать, потому что мне было стыдно перед мамой”.
Я: “Почему?”
Он: “Я этого не знаю”.
В действительности жена моя расспрашивала его все утро, пока он не рассказал ей историю с жирафами.
В тот же день находит разгадку фантазия с жирафами.
Большой жираф – это я (большой пенис – длинная шея), измятый жираф – моя жена (ее половые органы), и все это – результат моего разъяснения.
Жираф: см. поездку в Шенбрунн.
Кроме того, изображения жирафа и слона висят над его кроватью.
Все вместе есть репродукция сцены, повторяющейся в последнее время почти каждое утро. Ганс приходит утром к нам, и моя жена не может удержаться, чтобы не взять его на несколько минут к себе в кровать. Тут я обыкновенно начинаю ее убеждать не делать этого (“большой жираф кричал, потому что я отнял у него измятого”), а она с раздражением мне отвечает, что это бессмысленно, что одна минута не может иметь последствий и т. д. После этого Ганс остается у нее на короткое время (“тогда большой жираф перестал кричать и тогда я сел на измятого жирафа”).
Разрешение этой семейной сцены, транспонированной на жизнь жирафов, сводится к следующему: ночью у него появилось сильное стремление к матери, к ее ласкам, ее половому органу, и поэтому он пришел в спальню. Все это – продолжение его боязни лошадей».
Я мог бы к остроумному толкованию отца прибавить только следующее: «сесть на что-нибудь» у Ганса, вероятно, соответствует представлению об обладании. Все вместе – это фантазия упрямства, которая с чувством удовлетворения связана с победой над сопротивлением отца: «Кричи сколько хочешь, а мама все-таки возьмет меня в кровать, мама принадлежит мне». Таким образом, за этой фантазией скрывается все то, что предполагает отец: страх, что его не любит мать, потому что его Wiwimacher несравненно меньше, чем у отца.
На следующее утро отец находит подтверждение своего толкования.
«В воскресенье, 28 марта, я еду с Гансом в Лайнц. В дверях прощаясь, я шутя говорю жене: “Прощай, большой жираф”. Ганс спрашивает: “Почему жираф?” Я: “Большой жираф – это мама”. Ганс: “Неправда, а разве Анна – это измятый жираф?”
В вагоне я разъясняю ему фантазию с жирафами. Он сначала говорит: “Да, это верно”, а затем, когда я ему указал, что большой жираф – это я, так как длинная шея напомнила ему Wiwimacher, он говорит: “У мамы тоже шея как у жирафа – я это видел, когда мама мыла свою белую шею”
[42].
В понедельник 30 марта утром Ганс приходит ко мне и говорит: “Слушай, сегодня я себе подумал две вещи. Первая? Я был с тобой в Шенбрунне у овец, и там мы пролезли под веревки, потом мы это сказали сторожу у входа, а он нас и сцапал”. Вторую он забыл.
По поводу этого я могу заметить следующее: когда мы в воскресенье в зоологическом саду хотели подойти к овцам, оказалось, что это место было огорожено веревкой, так что мы не могли попасть туда. Ганс был весьма удивлен, что ограждение сделано только веревкой, под которую легко пролезть. Я сказал ему, что приличные люди не пролезают под веревку. Ганс заметил, что ведь это так легко сделать. На это я ему сказал, что тогда придет сторож, который такого человека и уведет. У входа в Шенбрунн стоит гвардеец, о котором я говорил Гансу, что он арестовывает дурных детей.
В этот же день, по возвращении от вас, Ганс сознался еще в нескольких желаниях сделать что-нибудь запрещенное. “Слушай, сегодня рано утром я опять о чем-то думал”. – “О чем?” – “Я ехал с тобой в вагоне, мы разбили стекло, и полицейский нас забрал”».
Правильное продолжение фантазии с жирафами. Он чувствует, что нельзя стремиться к обладанию матерью; он натолкнулся на границу, за которой следует кровосмешение. Но он считает это запретным только для себя. При всех запретных шалостях, которые он воспроизводит в своей фантазии, всегда присутствует отец, который вместе с ним подвергается аресту. Отец, как он думает, ведь тоже проделывает с матерью загадочное и запретное, как он себе представляет, что-то насильственное вроде разбивания стекла или проникания в загражденное пространство.