Чтобы избежать боли и страдания, или борьбы, нужно научиться искусству эквилибристики. («Господь не хочет, чтобы люди перенапрягались, – говорил Нижинский. – Он хочет, чтобы люди были счастливы».) Идя по провисающему канату между противоположностями, обретаешь полное и обостренное самосознание, опасное самосознание. Сознание расширяется, чтобы вместить взаимоисключающие на первый взгляд противоположности. Самосознание высшего рода, требующее, чтобы мы принимали жизнь такой, какова она есть, устраняет ужасы жизни и убивает ложные надежды. Я бы даже сказал, убивает надежду, поскольку из дальней перспективы надежда представляется скорее злом, нежели добром.
Я не говорю о счастье. Действительно осознав, что такое счастье, вы тут же угасаете. (Vide Kirillov!
[92]) Все приготовления лучшей жизни здесь, на земле, добавляют страданий и несчастья. Все планы на завтра уничтожают день сегодняшний. Самый лучший мир тот, что существует сей же час, сию же минуту. Он самый лучший, потому что абсолютно «сейчасный» и сиюминутный. Если нам захочется чего-нибудь лучшего или худшего, следует только пожелать, и мы, черт побери, все это иметь будем! Мир – это сон, который реализуется от мига к мигу, только в процессе созидания человек глубоко спит. Рождение, возрождение и чудовища – это такая же часть процесса, как ангелы. Мир становится интересным и стоящим жизни только тогда, когда мы, открыв широко глаза, принимаем его во всем и проживаем его моменты до конца, подобно тому как проживает свою внутриутробную жизнь зародыш. Кстати, кто-нибудь когда-нибудь слышал об «аморальном» зародыше? Или о «трусливом» трупе? Может ли кто-нибудь сказать, насколько праведную и добродетельную жизнь ведут бушмены в Австралии? И цветы – они как-нибудь участвуют в прогрессе или изобретательстве? Такие маленькие вопросы часто раздражают философов. Это ли не интеллектуальный саботаж? Тем не менее это хорошо – время от времени задавать вопросы, ответ на которые невозможен. Жить становится интереснее.
Я помню фразу, которая преследовала меня, когда я был моложе: «он на пути к рукоположению»
[93]. Я не знал, что это в точности означает, но фраза как-то воодушевляла меня. Я верил в нее. И сегодня, когда понимаю ее не больше, я все равно верю в нее сильнее прежнего. Я верю во все – в хорошее и дурное. Я верю в то, что больше, чем правда, и в то, что меньше. Я верю во все, даже неподвластное человеческой мысли. Я верю во все. Верю в коллективную жизнь и в жизнь индивида. Верю в жизнь этого мира, хоть он всего только матка. Я верю в противоречия маточной жизни этого мира. Верю в богатство и в бедность. И, независимо от того, верю я или не верю, я действую. Сначала действую, а потом спрашиваю. Поскольку я абсолютно уверен, что все сущее существует в приказном порядке. Если мир и представляет собой нечто, то это нечто – действие. И мышление – это тоже действие. Мир не мысль, но он вполне может быть действием мысли. Как говорится, акция порождает реакцию: мать – лишь реагирует, зародыш же – действует. И зародышу все равно, выживет его мать или умрет. Для зародыша главное – родиться.
Подобным же образом самое главное для человека – родиться. Родиться в такой-какой-он-есть-мир, не воображаемый и желанный мир и не в лучший, блестящий мир, но в наш единственный мир, СЕГОДНЯШНИЙ. Многие люди сегодня воображают, что можно переродиться, заплатив человеку за то, чтобы тот разрешил вам лечь на кушетку и выслушал историю о вашем горе-злосчастье. Другие, опять же, думают, что акушерам, которым предстоит эта работа, стоит самим раскошелиться, чтобы родиться снова.
Спасители всегда под рукой, но как-то получается, что все они как один не жильцы. Никто еще не придумал, как спасать тех, кто сам отказывается спасаться. И тогда снова встает небольшой утробный вопрос: а хотим ли мы в действительности спастись? И если это так, то с какой целью, почему и есть ли у нас то, что нужно спасать?
Мы видим, как банки тратят деньги, которые мы откладываем для них, как правительства тратят налоги, которые они нас заставляют платить якобы с целью нашей «защиты». Как философы растрачивают свою мудрость, и как расточительно использует свою силу художник. Разве мы не знаем, что Бог постоянно дарит нам свою безграничную любовь? И что на самых высоких местах отдают все и тратят без счета. Так почему же мы не одариваем сами себя – безрассудно, изобильно и полностью? Если бы мы поняли, что являемся частью бесконечного процесса и ничего не можем ни выиграть, ни проиграть, но только прожить жизнь до конца, мы бы вели себя так же, как ныне себя ведем? Я могу вообразить себе человека в пятитысячном году нашей эры, который открывает дверь своего дома и выходит в мир, бесконечно лучший, чем наш. Я могу также представить, как он выходит в мир бесконечно худший, чем наш. Но для него, безымянного мистера Джона Доу, это будет, я уверен, точно такой же мир, как тот, в котором мы сейчас проживаем. Фауна и флора могут быть иными, климат может быть иным, идеологии могут быть иными, Бог может быть иным, все может быть иным – и сам Джон Доу будет иным, так что все будет тем же самым. Для меня Джон Доу в пятитысячном году новой эры так же близок, как Джон Доу в пятитысячном году до новой эры. Я не мог бы выбрать из них более мне близкого. У каждого свой мир, к которому он принадлежит. И если кто-то не понимает, насколько удивителен сегодняшний мир, тем хуже для него! Мир – это мир, и он более заинтересован в своем собственном рождении и смерти, чем в том, что думает о нем некий мистер Джон Доу.
Многие деятельные рабочие сегодняшнего мира рассматривают нашу жизнь на земле как чистилище или ад. Они трудятся в поте лица своего и борются за то, чтобы сделать из него рай для человека будущего. Если же они не хотят рассуждать таким образом, то могут признаться, что строят рай для себя – пусть чуть позже. Время идет. Выполняются пятилетние планы, десятилетние. (Динозавры, династии, динамо-машины.) Тем временем зубы портятся, донимает ревматизм, затем наступает смерть. (На смерть всегда можно положиться.) А рая все нет. Почему-то рай вечно лишь сулят, и вечно он где-то за углом. Завтра, послезавтра, послепослезавтра…
И ТАК ПРОДОЛЖАЕТСЯ УЖЕ МИЛЛИОН ЛЕТ ИЛИ ВРОДЕ ТОГО. В самой середине этой рабочей гонки я отказываюсь тронуться с места хоть на дюйм. Я стою недвижно. Абсолютно недвижно. «Теперь или никогда! – говорю я. – Мир, братья, это прекрасно!» Пусть орудия грохочут – в Абиссинии, Китае, Испании, и, помимо обычного рутинного убийства безвредных животных, птиц, рыбы, насекомых, улиток, устриц и прочего, человек умерщвляет человека, расчищая дорогу для нового тысячелетия. Завтра те же орудия загрохочут, возможно, здесь, в Париже, или в Нью-Йорке, или в Тимбукту. Они могут даже загрохотать в Скандинавии, Голландии и Швейцарии, погруженных в сон и довольство, в то время как коровы жуют свою жвачку. Но орудия вскоре заревут, исторгнут из пасти огонь, это точно. Я же останусь стоять, где стоял, вопя во всю глотку: «Мир! Это так прекрасно!» Мне терять нечего, нечего стяжать. Даже если я не изготовлял своими руками пушки, я все же присутствовал при их рождении. Пушки тоже принадлежат этому миру, как и все прочее. Ему принадлежит все. Перед нами мир, товарищи, мир рождения и перерождения, и пусть он будет всегда!
[94]