«Разве не прелесть?!» — воскликнула сестра. У Даниеля Жерара была борода, и он носил мягкую черную шляпу. Я так и не поняла, что в нем такого прелестного. Не знаю, что нашло на сестрицу и ее подружку, но казалось, что они знакомы со всем миром. Как будто с Жераром их связывали личные отношения, что позволяло выказывать почти материнское волнение, стоило ему сделать ошибку.
Когда сестра познакомилась со своим первым парнем, коллекция ее пластинок увеличилась на «Не заигрывай с замарашками» Франца Йозефа Дегенхардта и долгоиграющую пластинку Леонарда Коэна. Приятеля сестры я не выносила. Ему было уже двадцать, он изучал психологию и утверждал, что я не могу его терпеть по той простой причине, что сама тайно в него влюблена. Когда сестры не было дома, то я, если отец в это время не спал в гостиной, слушала на нашей шарманке ее пластинки. Некоторые песни я крутила по многу раз подряд. Десяток раз я слушала «Лучше бы Руди Дучке сказал папе». Господи, вот это песня! Она ясно давала понять, насколько сильно я отстала от жизни. У меня было всего две пластинки: «Ной» Брюса Лоу и «Мне хочется иметь маленькую кошечку» Вума, мультяшной собачки с грушеобразной головой, главного героя передачи «Трижды девять».
У сестры оказался не только более развитый музыкальный вкус. Она сумела настоять, чтобы ей отвели собственную комнату, в которой можно будет запираться с тем самым парнем. Она так долго уламывала родителей, что те в конце концов освободили свою спальню и поставили в гостиной складной диван.
«Трое детей в такой комнате — о чем вы только думаете! — заявила сестренка родителям. — Этот дом слишком мал для шестерых, вам следовало ограничиться одним ребенком». Бывшая комната родителей в два раза больше детской, в которой раньше мы помещались втроем. Сестра сама решала, как обставить новые апартаменты. Стены оклеили плотными обоями и покрасили белой краской. Появились белая стенка, белая книжная полка, белый палас, белый письменный стол со стулом, белая кровать и самое главное — ярко-красная «сиделка», пуф, как у Вума. Из-под молнии вылезали белые комочки наполнителя. Детскую, в которой остались мы с братом, тоже переклеили. Но обои выбирал папа, поэтому на них были нарисованы огромные, детские оранжево-желтые маки. «Веселенькие», — пояснил батюшка. В центре комнаты поставили полку, делившую помещение на две части, в остальном все осталось по-прежнему. Достаточно было посмотреть на ту и другую комнаты, чтобы понять разницу между мной и сестрицей.
Я использовала любой повод, чтобы пропустить школу. Собственно говоря, каждый день, когда мама приходила меня будить, я чувствовала себя больной. Брела в ванную на свинцовых ногах и с иглой ненависти, торчавшей в сердце. Чаще всего ванная уже оказывалась занятой. Я прислонялась к стене, закрывала глаза и пыталась поспать еще, пусть и стоя. Я молча проклинала мать. Почему нельзя разбудить меня, когда ванная уже освободится? Наконец бабушка или папа выходили, я тащилась к унитазу, писала и еще пару минут сидела с закрытыми глазами, — сестра или младший брат к этому времени уже колотили в дверь. Я не представляла, как заставить глаза открыться, как встать и умыться, но потом все-таки брала себя в руки, споласкивала лицо и проводила по волосам расческой, измазанной березовой водой. Ради чего так мучиться? Стоило мне подумать о том, что это будет продолжаться многие годы, по крайней мере до конца школы — да и с какой стати потом будет лучше? — и тот факт, что представители рода человеческого смертны, тут же начинал мне казаться вполне целесообразным. Все равно я уже не верила, что смогу стать такой, как мои одноклассники, и получу свою порцию радостей жизни.
Иногда по утрам я чувствовала себя настолько погано, что не могла даже встать и со стоном отворачивалась к стене. В такие дни я заболевала. По поводу, например, предстоящего спортивного праздника. Проще всего было бы, конечно, остаться прикованной к постели навсегда, но реально рассчитывать на такую удачу не приходилось. Дело не шло дальше краснухи и кори. Хотелось бы оказаться слепой. Тогда бы, наконец, у меня появилась собака. Поводырь. Неплохо быть парализованной. Тогда можно читать. Наверное, и в этом случае отец подарил бы мне щенка. Тяжелобольному ни в чем не отказывают. Да и вообще, заметные, очевидные страдания многое бы упростили. Слепота или паралич явились бы уважительной причиной для освобождения от физры, но я бы даже отказалась от такой халявы. Я бы таскалась по полю, ничего не видя, и играла в вышибалы. Никто бы тогда не осмелился меня выбить. А я бы сориентировалась по шуму летящего мяча, метнулась бы ему наперерез и поймала бы к удивлению всех. Я бы стала одним из лучших игроков, этаким чудом, и «Лучшее из Ридерс Дайджест» опубликовал бы статью о том, как мужественно я борюсь со своей судьбой. Я бы попросила подвезти мою инвалидную коляску к тем самым разновысоким брусьям и потребовала бы, чтобы меня подняли наверх. Никто бы не поверил, что у меня что-нибудь получится, но ведь нельзя отказать инвалиду в его просьбе. А я со своими мускулистыми руками, привыкшими толкать тяжеленную коляску, и тонкими атрофированными ногами быстро бы переместилась с перекладины на перекладину, так легко и элегантно, что окружающие не смогли бы удержаться от аплодисментов. В одном я была уверена: если бы никто не требовал от меня вещей самых обычных, то я оказалась бы способной на нечто уникальное.
Что касается поперечного миелита, то дальше пары стелек для слабых голеностопных суставов дело не пошло. Попытка ослепнуть исключительно силой собственной воли окончилась частичным успехом: зрение стало минус четыре. Сначала я обрадовалась очкам. Они не продвинули меня к цели, но могли меня изменить, а вот изменений-то как раз очень хотелось. Кроме того, в нашей семье у меня единственной оказалось плохое зрение. По крайней мере, в этом я не походила на маму. Но радость моя длилась ровно до того момента, когда я смогла взять в руки свои очки — бесплатное уродство из прозрачной розовато-коричневой пластмассы. Значит, это не то изменение, которое сделает жизнь лучше. «К счастью, теперь всё не так, как раньше. Сейчас по страховому полису можно получить прекрасную вещь», — сказала мама. Близорукость — это не достаточно драматичное событие, из-за которого тебе обламывается масса уступок. Она оказалась всего лишь причиной отсутствия моих фотографий того времени.
Единственным видом физических упражнений, от которого меня не тошнило при одной только мысли, стали поездки на лошади в компании Сюзи Клаффке. Если и был в то время кто-то, с кем я хоть немного дружила, так это она. В начальной школе мы не очень-то ладили. Однажды Сюзи Клаффке и еще одна девочка подкараулили меня утром и высыпали всё из ранца. Но, во-первых, теперь я уже ходила не с ранцем, а с папкой из искусственной кожи, а во-вторых, у Сюзи Клаффке, кроме всех остальных преимуществ, имелось две лошади — огромный рыжий мерин с белыми ногами по имени Калибан и злющий жирный пони. Редко, очень редко мне разрешалось ездить на рыжем. Усаживаясь на Калибана, я становилась другим человеком — выше, сильнее, красивее. Несовершенство моего собственного тела переставало играть какую-либо роль. Все становилось каким-то… величественным, что ли. Хотя мне кажется, что «величественный» — недостаточно сильное слово. Обычно мне приходилось брать черного пони. Он звался Принц и пытался лягнуть или схватить все, что находилось от него на расстоянии меньше метра, будь то человек, собака, лошадь или курица. Принц ненавидел весь мир. И я его хорошо понимала. Но ясно, что шансов у него не было. Мы загоняли его в угол, хватали за недоуздок и, чтобы почистить, привязывали к колышку на такой короткой веревке, что от ярости он с ревом кусал деревяшку. У пони не было настоящего седла, только тоненькая кожаная подушечка со стременами. Эта подушечка все время пыталась соскользнуть с его круглой спины. Стоило только недостаточно сильно натянуть одно стремя, и тут же можно было оказаться у Принца под животом.