Компания отозвалась свистом и аплодисментами.
— Те, кому ты проповедуешь, Сократ, к счастью, невосприимчивы, — объявил Алкивиад.
— Без сомнения, меня — босоногого, в бедном одеянии — в лагере воспринимают несерьёзно. И всё же я утверждаю, что я, не стеснённый требованиями моды, — самый свободный человек.
Сократ расширил метафору, заговорив о Народном собрании Афин.
— Существует ли под небесами спектакль, более унижающий человеческое достоинство, нежели ораторствование демагога перед массами? Каждый слог его речи вопиет о бесстыдстве. А почему? Потому что мы опускаемся до его уровня, наблюдая, как этот гнусный тип подло ведёт себя перед людьми. Мы знаем, что речь его идёт не из сердца, что она вовсе не выражает его собственные убеждения, — нет, она ловко составлена на потребу толпе. По благодарности слушателей он судит о своём успехе. Он будет говорить всё, что угодно, как бы ни было это безнравственно или низко, лишь бы повысить своё достоинство в глазах толпы. Другими словами, политик — это наиболее полное проявление раба.
Алкивиад наслаждался этой пикировкой.
— Другими словами, ты хочешь сказать, друг мой, что я, занимаясь политикой, становлюсь подлецом и угодником, стремясь выделиться среди равных? Ты утверждаешь, что, делая это, я жертвую своей душой в угоду низменным чувствам?
— Ты сам это сказал.
— Я понял тебя, Сократ! А что, если человек не желает следовать за равными, если он желает возглавлять их? Если речь его действительно идёт от сердца? Разве это — не определение человека полиса, человека-политика? Человека, действующего в интересах не собственных, но своего города?
Оживлённая беседа продолжалась почти весь вечер. Признаться, я не мог уследить за всеми хитросплетениями дискуссии. Наконец разговор, казалось, сосредоточился на одной теме, обсуждаемой ещё до моего прихода: можно ли человека в демократическом обществе считать незаменимым, и если да, то допустимо ли для такого человека отступление от норм в большей степени, нежели для его соотечественников?
Сократ встал на сторону закона, который — при всех его несовершенствах — требовал, чтобы перед ним все были равны. Алкивиад объявил это абсурдом и со смехом заявил, что его друг не верит и не может верить в то, что сам говорит.
— Я объявляю тебя незаменимым, Сократ! Ради твоей жизни я пожертвовал бы крупными воинскими подразделениями — как и каждый из присутствующих за этим столом!
Хор поддержал эти слова: «Да! Да!»
— Я говорю это не только из чувства привязанности, — продолжал молодой человек, — но ради пользы государства. Ты ему нужен, Сократ, нужен как врач, способный исцелить его душу. Что станет с ним без тебя?
Философ не мог удержаться от смеха.
— Ты разочаровываешь меня, друг мой, ибо я надеялся найти в тебе любовь, а не политическую корысть! Но всё же не будем относиться к этой теме легкомысленно, ибо в глубине её таится нечто требующее самого тщательного изучения. Что же мы поставим на первое место, человека или закон? Поместить человека над законом означает полностью отвергнуть закон, ибо если не применять закон одинаково ко всем, значит, не применять его ни к кому. Вознести человека на такую высоту — значит образовать некую иерархическую лестницу, по которой впоследствии может взобраться наверх кто-то другой. Я подозреваю — да и вы, братцы, тоже — что, называя меня незаменимым, Алкивиад хочет создать прецедент для себя в дальнейшем.
Не отпираясь, Алкивиад засмеялся и сказал, что считает себя действительно незаменимым.
— А разве Фемистокл, Митридат, Перикл не были незаменимыми? Без них государство лежало бы в руинах. Давайте не будем забывать также афинского законодателя Солона, который дал нам эти самые законы, в чью защиту столь ревностно выступает наш друг. Поймите меня правильно. Я не стремлюсь опровергать закон; напротив, считаю, что его следует соблюдать. Объявить людей «равными» было бы абсурдом, не будь это столь вредным. Аргумент против того, чтобы вознести человека над законом, на поверхности оказывается фальшивым, ибо, если этот человек называется Фемистокл или Кимон, он сообразуется в своих действиях с высшим законом, который именуется Необходимость. Мешать незаменимому человеку «во имя равенства» — глупость, вызванная незнанием намерений того бога, который предшествовал Зевсу, Крону или самой Гее и является нашим предвечным законодателем и прародителем.
Все опять засмеялись, застучали чашами. Сократ хотел было ответить, но беседу прервали. Оказывается, от опрокинутой жаровни загорелась соседняя палатка, и все бросились тушить пожар. Палатка опустела, и я оказался наедине с Алкивиадом. Он велел слуге привести лошадей.
— Поехали, Поммо, я провожу тебя в твой лагерь.
Я узнал новый пароль, и мы вышли на холод.
— Ну, — поинтересовался Алкивиад, когда мы оставили позади первую линию часовых, — что ты думаешь о нашем Плешивом Учителе?
Я ответил, что не могу понять этого человека. Я знал, что софисты богатеют, беря с учеников немалую плату. Но Сократ в его домотканой одежде выглядел скорее как...
— Нищий? — засмеялся Алкивиад. — Это потому, что он не хочет извлекать выгоду из дела, которым он занимается с любовью. Он сам платил бы ученикам, если бы мог. Он считает себя не учителем, а обучаемым. И вот ещё что я скажу тебе... Мой венок за доблесть... Ты заметил, что сегодня я ни разу не надел его? Это потому, что он по праву принадлежит ему, нашему мастеру дискуссий в грубой одежде.
И Алкивиад рассказал, что в самый разгар сражения, за которое он получил награду, он упал, раненный, отрезанный от своих и окружённый врагами.
— Один только Сократ пришёл мне на помощь. Он укрывал меня своим щитом, пока наши товарищи не смогли вернуться с подкреплением. Я протестовал, говорил, что награда принадлежит ему, но он убедил военачальников дать отличие мне. Без сомнения, он желал научить моё сердце стремиться к формам славы более благородным, чем слава политика.
Дальнейший путь мы проделали молча. Над стенами осаждённого города поднимался дым костров, на которых готовили пищу.
— Ты заметил этот запах, Поммо?
Запах конины.
— Они поедают свою кавалерию, — сказал Алкивиад. — К весне им конец, и они знают это.
В лагере рубщиков леса Алкивиад устроил целое представление из своего появления. Не говоря ни слова, он дал понять, что я — под его защитой и любой, кто посмеет в чём-либо воспрепятствовать мне, будет иметь дело с ним. Конечно, в течение десяти дней мой командир получил приказ, по которому его отозвали обратно в Афины. Вместо него поставили офицера, которому было приказано оставить меня в покое и предоставить мне право руководить группой так, как я считаю нужным.
Я спешился и отдал уздечку другу.
— Чем будешь заниматься вечером? — спросил он.
Я хотел написать письмо сестре.