К счастью или к несчастью, природа наделила младшего Кураева цепким умом и памятью, и забыть образ царственного ребенка он, как ни старался, так и не смог. Понимал, что легче забыть и не травить себе душу, потому что чем дальше, тем хуже становилось. То отец его с малолетства сыну своему заповедовал: «Служи без раздумий, словно батюшка с паперти псалмы читает. Не нами оне написаны, не нам их ценить». Не внял сын отцовым заповедным словам и все прикидывал, чего бы случиться могло, коль остался бы императором сосланный в дали непроглядные невинный ребеночек. И чем дольше он о том размышлял, тем тоскливее становилось внутри. Служба ему стала не в радость, худеть начал на глазах, словно от дурной болезни. Начал подумывать, как бы в отставку выйти, что тоже сделать было непросто. Запросто из армии тогда не отпускали, а лишь по неизлечимой болезни. Еще бы чуть, и списали бы его на гражданскую службу али на вольные хлеба, коль пожелает. Но судьба, видать, поставила на Гаврилу Андреевича выигрышный резон и отпускать из упряжки своей не захотела.
Перевели его вдруг неведомо почему и отчего на Урал, на Демидовские заводы, в полк, занятый охраной серебряных рудников. Кроме охраны, вменялось воинским командам, что пошустрей и порасторопней, сопровождать ценный груз в столицу, где добытая руда сдавалась на Монетный двор. В одну из таких команд угодил сержант Кураев. То ли приглянулся он местному коменданту, то ли, наоборот, в немилость впал, а скорей всего опять судьба решила все за него, но уже через неделю после прибытия на Урал приказано было ему собираться в дорогу и ехать сопровождающим в числе прочих двенадцати человек. К концу поездки Гаврила Андреевич не то что о сосланном в Холмогоры наследнике забыл начисто, но и о родном отце вспомнил, лишь когда у него вся наличность вышла и не на что было новые чулки взамен изодранных в дороге купить.
И пошли крутиться колеса службы, наматывая версты от уральских заводов до столицы и обратно. Кто бы их сосчитал, а Гавриле Кураеву и в голову не приходило счет им весть. Зато завелись у него пусть небольшие, но деньжата, помимо государева жалованья. Да и управляющий рудников графских за каждую благополучно проведенную поездку подкидывал караульной команде, как он говорил, на отщип, чтобы глядели исправно за грузом, цена которого из многих человеческих жизней слагалась. Благодаря тем поездкам через несколько лет Гаврила Андреевич сумел скопить деньжат на покупку небольшой деревеньки под Рязанью со странным названием Укропное Поле. Стояло в ней два десятка домишек крестьянских, и хоть доход от них был невелик, зато мысли о собственном имении, пусть неказистом, но своем (!), личном, грели душу. А потом опять же волею судеб перевели Кураева на службу в Петербург, где его высмотрел граф Бестужев, и не сразу, а присмотревшись к молоденькому подпоручику, стал привлекать для выполнения различных приватных поручений. Постепенно, обретя полное графское доверие, Гаврила Андреевич сделался его доверенным лицом.
Побывал он и в Сибири, и в иноземных странах, и едва ли не в каждой российской губернии. Приходилось ему заезжать и в Холмогоры, где находился в заключении малолетний принц Иоанн Антонович. Вспомнилась тогда Кураеву присяга новой императрице, которой он теперь служил без малейшего изъяна в делах и помыслах, и невольно вернулся к судьбе безвинного отрока. Захотелось до беспамятства взглянуть хоть через щелку в заборе казематном на того мальца. Зачем? Да скорей из озорства, из юношеского недопонимания, какая кара ждет его за подобную вольность. Но пересилил себя, проехал мимо, подмигнув шутейно караульному на бревенчатой вышке, что, позевывая, с ленцой, поглядывал окрест острога.
«А ведь сотня верных людей без особого труда перемахнет через заплот, свалит и повяжет сытых, сонных от многолетнего безделья охранников и освободит принца. Что тогда будет? Не призовут ли народ к новой присяге…» – размышлял он, выезжая на узкую лесистую дорогу, по которой тащилось несколько груженных рогожными кулями саней.
Со временем Кураев стал ощущать себя этакой копилкой чужих больших и малых тайн, секретов, договоров и обещаний, поскольку часть из них граф Бестужев передавал ему в виде писем в снабженных личной печатью конвертах, а то и на старинный, петровских времен лад, свернутых в трубочку листов, опоясанных шелковым шнуром. Для этих целей у графа было несколько мотков китайской бечевы разных расцветок, подаренных кем-то из купцов. По одной только ему известной системе он брал то алый, то изумрудный, а реже желтый шнурок, аккуратно отрезал небольшую часть от мотка коротким, похожим на сапожный, ножом и крепко перевязывал грамоту в присутствии Кураева. Потом брал сургучный брус, разогревал его над постоянно горящей в кабинете свечой и капал на сплетенный шнурок, после чего прижимал желеобразную сургучную кляксу к столу и клацал по ней своей печатью, закрепленной на бронзовой фигурке шотландского гвардейца.
Но не все графские послания попадали в руки Кураева в запечатанном виде. Иногда тот просто совал ему в руки испещренный корявым старческим почерком с перекошенными вкривь и вкось буквицами лист бумаги и называл имя того, кому он должен сие послание доставить. И ни разу канцлер не сказал своему гонцу, мол, не смей читать, чего там понаписано. Вначале Гаврила Андреевич из обычной для новичка щепетильности даже не мог подумать, чтобы заглянуть в канцлерову записочку. Но однажды не удержался, осторожно развернул с глухо бьющимся в груди сердцем невзрачную на вид писульку, сунул туда острый свой нос, пробежался, ничего не поняв с первого раза по строчкам, и тут же свернул ее обратно и спрятал в сумку. Вечером, отчитываясь перед Бестужевым о выполненном поручении, не смел поднять на него глаз, думал, дознается старикашка и поймет все. Нет, канцлер, как всегда, был занят делами своими и, выслушав доклад, небрежно махнул желтой, как александрийский пергамент, ладошкой и придвинул стопку монет, обычно вручаемых за исправно исполненное поручение. Кураев подхватил ту стопку, да не очень ловко, поскольку руки его дрожали со страху, рассыпал их на толстый ворсистый ковер, привезенный в дар канцлеру персидскими послами. Под насмешки Бестужева о великой жадности своей торопливо собрал монеты, не отыскав нескольких штук, застрявших меж ворсом, и выскочил вон, оставив свою шляпу в кабинете. Шляпу на следующий день он получил от лакея Серапиона, умевшего, как и его хозяин, больно уколоть незначительного посетителя острым словом. Сейчас же он, сведя вместе кустистые седые брови, сказал лишь:
– Алексей Петрович велели вернуть шляпенцию твою, хмыренок, а ешшо добавили, мол, пущай малец пить научится али совсем энто дело бросит, чтобы в другой раз ручонки у него не дрожали дрожмя, как нос у суслика, коль тот орла почует.
Рядом со шляпой лежали и две монеты, не найденные вчера Кураевым, что вдвое, если не втрое было для него унизительным. Он давно перестал обращать внимание на издевки старого Серапиона, служившего при Бестужеве не один десяток лет, а потому считавшего себя в департаменте вторым человеком после канцлера. Он и с другими молодыми офицерами позволял себе немыслимое, называя их по собственному усмотрению то крысами, то хорьками, то людьми приблудными. И хотя большинство из числа обиженных имели потомственное дворянство, но ни одному из них не приходила в голову мысль ответить что-то подобающее слуге канцлера. И все молча, а то и с подобострастной улыбочкой проглатывали его дурацкие остроты. Кураев, впервые услышавший в свой адрес издевку из уст старика, схватился было за шпагу, но тот, скривив губы, достал из-за спины толстую суковатую дубину и положил ее перед собой, спросив непринужденно: