Королеве Гортензии было тридцать, и к унаследованной от матери красоте добавлялось обаяние если не молодости (все-таки тридцать!), то того полного расцвета, в котором красота приобретает особый блеск и сияние, становится неотразимой, победительной, подчиняющей себе всех. Именно такой красотой блистала королева Гортензия, а Александр – надо отдать ему должное – женскую красоту ценить умел. И вот он стал бывать у этих двух затворниц Мальмезона, дворца, подаренного Жозефине Наполеоном. Бывать часто и охотно, оставаться надолго, гулять, музицировать, и – сложились отношения. Отношения и с Жозефиной, которая всегда была ему рада и горда таким вниманием, и – особенно – с Гортензией. В ее мемуарах даже улавливают намеки на то, что эти отношения далеко зашли. Не думаю. Не то чтобы совершенно исключаю такую возможность, но просто думаю о другом, гораздо более важном и значимом: Александр и Гортензия о многом беседовали наедине, были очень искренни и откровенны друг с другом, и это позволяет заглянуть в их внутренний мир, добавить новые черточки к их портретам, понять то, что ускользало от понимания раньше.
Во время первой встречи Гортензия была не слишком приветлива и разговорчива. Она отвечала Александру словно по принуждению, почти не поднимая глаз: не могла избавиться от чувства, что, несмотря на все свое обаяние, любезность и светскость, перед ней завоеватель ее страны и к тому же враг Наполеона, с которым Гортензия, напротив, была очень дружна. Мать не одобряла этой дружбы, поскольку не могла забыть, что Наполеон их бросил, женившись на Марии-Луизе, и, конечно же, ревновала. Но Гортензия была выше ревности, понимая, что Наполеона нельзя судить по обычным меркам, что ему надо все прощать, даже такую измену, и дружба с ним ей не только льстила, но и отвечала самым возвышенным, идеальным запросам ее натуры. Поэтому она как бы отстаивала эту дружбу и перед матерью, и перед Александром, воспринимая их как союзников, посягавших на ее законные права, и Александру ей прежде всего хотелось дать понять, что в этом доме так просто не изменяют своим привязанностям и хранят верность раз избранным кумирам.
И ей это удалось – она сумела, превосходно дала понять. Мать даже выбранила ее за такой прием, оказанный русскому императору, за подчеркнутую холодность и безучастность к нему. Безучастность, слишком явно выдававшую горячее участие во всем том, что происходило с Наполеоном. Но Гортензия ни о чем не жалела и не раскаивалась, уверенная в своей правоте, и лишь обещала, что в следующий раз, может быть, постарается быть слегка учтивее. Может быть, и то она не уверена.
Но стараться ей не пришлось, и Гортензия сама была удивлена тем, как суховатая учтивость вдруг превратилась в расположение, а расположение обернулось радостным влечением к этому человеку. Да, именно человеку, а не императору, поскольку он открылся перед ней, добрый, деликатный, искренний, доверчивый, ранимый, незащищенный (она могла бы без конца продолжать перечисление всех его достоинств). И это смутило Гортензию поначалу: зачем ему ей открываться? Но еще прежде чем Гортензия ответила на свой вопрос, она обнаружила в себе такую же потребность открыться. Поэтому и вопрос отпал сам собой, и осталась лишь потребность – быть вместе, разговаривать, гулять по их огромному саду, который начинал зеленеть, зацветать, наполняться майскими запахами, кружившими голову, хотя земля еще не просохла, дышала прохладой, и было так хорошо от… нет, не любви (и слава Богу, что не от любви!), а некоей взаимности, чудесного совпадения: в ней что-то совпадало с ним, а в нем – с ней.
Когда погода портилась, солнце пряталось и наступало ненастье, мешавшее их прогулкам, они оставались дома, выбирали комнату поуютнее, садились у камина, и эта обстановка располагала к разговору несколько иному, чем в саду, словно что-то недосказанное там из чувства неловкости, опасения быть неверно понятым, здесь освобождалось от препятствий и с легкостью облекалось в слова. Так Александр поведал ей о том дне 29 марта, когда во время военного совета, где решался вопрос о наступлении на Париж, он вдруг почувствовал непреодолимую потребность обратиться к Богу, покинул всех, уединился и излил перед Ним всю свою душу. А что же Гортензия? «Я посвятила его в подробности нескольких самых жестоких невзгод моей жизни… Часто он прерывал меня, говоря: «Вы несправедливо судите о Провидении и недостаточно доверяетесь доброте Господа». Он в свою очередь рассказал мне о невзгодах, омрачавших его жизнь, и заверил меня, что всегда находил самое большое утешение в молитве и вере в Бога».
Так пишет в своих мемуарах сама Гортензия, и мы осторожно прикроем дверь в комнату, где происходит этот разговор, и, стараясь не скрипеть рассохшимся паркетом, пройдем по коридорам и залам дворца Мальмезон и отыщем Жозефину в ее роскошно, со вкусом убранном будуаре. Вот она сидит перед зеркалом, расчесывая волосы, одна, и на ее лице нет того оживления, которое появляется в присутствии гостей (не только Александра, но и его братьев, великих князей). Она бледна, и тень какой-то обреченности угадывается на лице и в глазах.
Когда майское солнце прогонит ненастье, вновь потеплеет и наступят погожие дни, Жозефина вместе с Александром отправятся на прогулку в огромный парк Сен-Ле, неподалеку от ее дворца. На ней будет легкое, воздушное платье, которое ей так идет, молодит, подчеркивает стройность фигуры, линию талии и груди, но к вечеру похолодает, и вскоре Жозефина почувствует жар и озноб. Она сляжет и уже не поднимется с постели. Александр будет рядом до последнего часа, а после ее смерти прикажет воздать ей все почести, положенные усопшей императрице, а для Гортензии выхлопочет у Людовика замок Сен-Ле и ежегодную пенсию в 400 000 франков.
Глава десятая Фобур Сент-Оноре
«Вы к нам приходите. Непременно приходите. Не пожалеете, – шептала баронесса фон Крюденер, молитвенным жестом прижимая к груди руки, возводя глаза к небу и придавая лицу то благостное, просветленное выражение, которое заставляло ждать от будущей встречи не столько светских развлечений, сколько духовных радостей и восторгов. – Будет сам император Александр». Последнюю фразу баронесса произносила так, словно после нее исчезала необходимость кого-то настойчиво уговаривать и упрашивать и приглашенному оставалось лишь благодарить за оказанную ему честь. Получив обещание непременно быть, баронесса прощалась, садилась в коляску и называла адрес своего дома на Фобур Сент-Оноре, где и собирался ее небольшой, изысканный кружок. У нее бывали такие знаменитости, как Шатобриан, Бенжамен Констан, мадам Рекамье, герцогиня Дюрас, герцогиня Тремуай и многие другие. И, конечно же, главным гостем был император Александр, живший по соседству, в Елисейском дворце, и вечерами пробиравшийся к ней через сад (там была особая калитка), чтобы вместе с другими слушать ее проповеди, внимать мистическим истолкованиям текущих событий, предсказаниям и пророчествам, молиться и погружаться в медитацию.
Правда, у кружка были не только приверженцы, но и недоброжелатели, и среди них – завзятый скептик Меттерних, отказавшийся однажды от приглашения баронессы, несмотря на заманчивую возможность встретиться с русским императором в такой необычной обстановке: это сулило явные дипломатические выгоды. «В то время царь Александр охвачен был мистицизмом, – рассказывает он. – И поверите, когда он проводил вечер у мадам де Крюденер, то после того, как завершалась проповедь этой дамы, ставили четыре прибора – не только для царя, мадам де Крюденер и г. Бергасса, но еще и четвертый – для Христа. Меня пригласили туда однажды на ужин, но я отказался, сказав, что я слишком глубоко верующий для того, чтобы верить, что я достоин занять за столом пятое место, рядом с нашим Господом».