Пилат поднял свою круглую, тяжелую, лобастую голову. Ему показалось, что он нашел средство освободить этого невинного и, может быть, полусумасшедшего человека.
— Ну, вот что!.. — крикнул он. — У вас есть обычай отпускать для праздников кого-нибудь из преступников. Кого хотите вы, чтобы я отпустил: его или Варавву?
— Варавву!.. — радостно рвануло по площади. — Варавву!
Бессильный прокуратор в бешенстве крепко сжал кулаки и крикнул:
— Ну, пусть будет по-вашему! Я умываю в этом деле руки…
И он сделал вид, что моет руки…
— Так!.. Пусть его кровь будет на нас и на детях наших! — исступленно ревели вонючие глотки. — На крест его!..
— На крест!.. На крест!..
На кровле дома Никодимова раздались рыдания, но за ревом толпы никто не слыхал их.
Пилат, не глядя на Иешуа, прошел в преторию и отдал соответствующие распоряжения дежурному центуриону, а сам, расстроенный, полный отвращения, ушел к себе. Солдаты тотчас сорвали с Иешуа его вывалявшийся в земле, пропахший потом плащ и стали, по положению, бить его лозами. Потом одели его в какие-то красные лохмотья, на голову, вместо короны, положили венок из колючей акафы, в руки, вместо скипетра, дали палку и под рев толпы посадили на биму. И все, что было близко, плевало в лицо Иешуа, било его по землистым, ввалившимся щекам, било по голове, от чего колючки акафы впивались в тело, и в диком исступлении кричало: «Радуйся, царь иудейский! Осанна!» А задние, работая в тесноте локтями, с сумасшедшими глазами пробивались вперед, чтобы тоже ударить, тоже плюнуть… По истомленному, угасшему лицу побежали струйки крови… Пилат в глубине души надеялся, что зверь, потешившись, этим и удовлетворится, но, когда Иешуа с закатившимися глазами пошатнулся и едва не упал с бимы, со всех сторон раздались крики:
— Будет! Довольно!.. Скоро праздник!.. На крест!.. Пилат опять выругался сквозь зубы и приказал центуриону распять галилеянина и двух повстанцев: Иону и Иегудиила. И в то время как одни легионеры, сорвав с Иешуа его «багряницу», переодевали его в его пыльные одежды, а другие выбирали кресты, — крестов во дворе претории было всегда довольно в запасе — Пантерус с помощью переводчика готовил на дощечке для креста надпись, — titulus — которая должна была быть прибита к кресту над головой казненного. Было решено написать на трех языках — латинском, греческом и еврейском — только четыре слова: Иешуа Назаретский, Царь Иудейский. Какими-то неведомыми путями все, что делалось во дворе, узнавалось на ликующей площади. И законники снова вытребовали прокуратора к колоннам.
— Ты велел написать: Иешуа Назаретский, Царь Иудейский… — кричали вперебой они. — Какой же он царь иудейский? Это для нас позор! Напиши: Иешуа Назаретский, который выдавал себя за царя иудейского…
— Что написал, то написал… — резко оборвал их Пилат. — Довольно болтовни!..
Он ушел. Он был доволен. Вышло это нечаянно, но сколько яда: Jesus Nazarenus Rex Judaeorum! Великолепно! Такого плевка в морду этой сволочи нарочно не придумаешь… Пусть полюбуются все теперь на своего царя иудейского, растянутого на кресте!
Со двора претории показалось шествие: конный центурион, а за ним, среди легионеров, шатаясь под тяжестью креста, вышел окровавленный Иешуа… На кровле дома Никодима среди рыданий и криков началось невообразимое смятение. Мириам магдальская вся побелела и рухнула среди рассыпанных умирающих анемонов…
XLVI
Было жарко и пыльно. Тяжелый крест — он был сколочен в форме буквы Т — был не по силам измученному Иешуа, и он часто падал с ним вместе на раскаленные камни. Легионеры били его древками копий и заставляли идти дальше. Сзади него, тоже под крестом, шел притихший, с большими, ничего не видящими глазами Иона, а за ним тяжелый, грубый Иегудиил, бросавший на толпу взгляды затравленного зверя… Вокруг беснующаяся толпа, торжествующая свою победу над ненавистным прокуратором и над этим презренным болтуном, который на ее «осанна!» ответил изменой. Давка была такова, что легионеры древками копий и ножнами мечей едва прочищали себе дорогу. И ни одного близкого лица, — все попрятались — но тысячи врагов, непонятно бессердечных. На углах улиц стояли законники и смеялись:
— А, бывало, ругался: слепые вожди слепых!
— Ха-ха-ха… Зрячий, а куда зашел!..
— И других завел!.. Ха-ха-ха…
— Других спасал, а себя спасти не может!.. Шествие, направлявшееся к Садовым воротам, огибало дом Каиафы. Первосвященник с сыном вышли на кровлю. Манасия был бледен: его ужасало то, что происходило на его глазах, но не меньше ужасало и то, что происходило в его душе. С одной стороны, жертва слепой и злой толпы внушала ему бесконечную жалость, сама толпа ненависть и презрение, но, с другой стороны, он никак не мог победить в себе среди этого ужаса радостной надежды, что теперь, когда соперник его уходит, Мириам, успокоившись, станет, может быть, его: скорбный путь на смерть для одного является путем к счастью для другого!
Иешуа, споткнувшись, тяжело упал лицом на жаркие, пахнущие пылью камни. Крест тяжко придавил его. Воины, ругаясь, пинками заставляли его встать, но он не поднимался и только бессильно поводил головой. Шествие остановилось, сгрудилось. Воины отвалили с него крест, и он встал. Заливистый свист и уханье толпы усилились. Маленькая Сарра, вся в слезах, не помня себя, бросилась было к нему из толпы, чтобы отереть ему слезы, пот и кровь, но дюжий легионер, похожий не то на гладиатора, не то на быка, одним движением руки отшвырнул ее прочь… Толпа зареготала по-жеребячьи. Сделав усилие, Иешуа прошел под крестом еще несколько шагов и снова бессильно рухнул на камни. Торопившийся из садов домой к празднику Симон из Киренаики, по ремеслу садовник, ахнул:
— Да есть в этих людях сердце или нет?!
Он передал жене мотыгу и корзинку с остатками еды и уставшими за день ногами подбежал к распростертому Иешуа. Легионеры, нахмурившись, загородили ему путь копьями, но тот, умильно глядя в суровое, голубоглазое лицо центуриона под медной каской, знаками показывал:
— Я… я… крест понесу… я… Можно?
Центурион утвердительно кивнул головой и Симон, осторожно отвалив с Иешуа тяжелый крест, поднял самого Иешуа, предупредительно для чего-то обил с его плаща пыль и приставший собачий помет и, когда тот, шатаясь и ничего не видя, пошел вперед, Симон, сгорбившись, потащил за ним его крест…
В белой бороде Каиафы затеплилась печальная улыбка.
— Ты помнишь, — под рев удаляющейся толпы обернулся он к хмурому сыну, — как мы недавно беседовали с тобой о добре и зле?
— Помню… — отвечал, подняв на него налитые страданием глаза, сын.
— Ты видел поступок этого чернорабочего?.. — спросил старик. — Что же, добро он сделал или зло? Да ты не беспокойся, никакой ловушки я тебе не ставлю… — снова улыбнулся он. — Ты утверждал тогда, что человек судится по намерениям. Намерение этого простолюдина было, несомненно, доброе, не так ли?..