— Осанна! Осанна! Осанна!.. — звенел сияющий радостью священный город.
— Осанна! Осанна! Осанна!.. — плескали крыльями белые голуби, носившиеся над храмом.
— Осанна! Осанна! Осанна!.. — ликовало яркое солнце в синей бездне.
И когда в шатрах и шалашах все плотно поели, наверстывая потерянное за дни поста, и наговорились, и отдохнули, и рассыпались веселые, цветные, уставшие хороводы, и когда все засияло вечерними огнями, снова потекли к храму цветные потоки богомольцев, чтобы видеть, чтобы упиться новым торжеством…
Во дворе Женщин — он был на четыре ступени выше двора Язычников, так что все, что там происходило, было видно всем — появились четыре молодых жреца и в золотые светильники, которые были прикреплены к стенам, налили масла и зажгли огонь. Благочестивые, строгие евреи с факелами в руках и со священным восторгом в глазах плясали и пели перед святыми огнями, в то время как на красивой беломраморной лестнице, ведущей со двора Женщин в двор Израиля, восседали левиты и играли на кифарах, кимвалах и других музыкальных инструментах… И вот у бронзовой двери Никанора появились два жреца и в длинные трубы свои вострубили на верхней ступени лестницы, потом медленно спустились до нижней и вострубили опять, и так, все трубя, прошли они двором Женщин и двором Язычников до самых восточных ворот. И там, очертив своими факелами огневую линию от востока к западу, среди напряженной тишины толп они возгласили:
— На сем месте отцы наши, обратившись спиной к храму, а лицом к востоку, поклонялись солнцу, но мы, мы обращаемся лицом нашим к Богу…
И так торжественной чредой, среди ликующих хороводов и бесконечных осанна, шло древнее празднество изо дня в день, и с раннего утра до вечера несся к престолу Всевышнего дым от бесчисленных жертвоприношений. Иешуа, как и всех, захватывало торжественное настроение этих всенародных молений. Новая правда, которая неудержимо росла в нем, противилась этому обаянию, этим цепям прошлого, хотя и не всегда удавалось ей освободиться от этого плена. Но до такой степени уже сильна была в нем правда его, что теперь вид страданий человеческих — он все не мог забыть того, что видел он у Иуды — уже не угнетал его, а окрылял и подымал на борьбу: божественная правда и спасение людей уже у дверей! Осанна! Осанна! Осанна!
Иногда, в минуты духовного подъема, он чувствовал, несомненно, что какой-то огонь пришел он низвесть на эту ликующую землю, и как желал он, чтобы огонь этот возгорелся! Целые дни проводил он во дворах и портиках храма, вступая в кипящие вокруг споры и сам заводя беседы с народом. И те, точно неземные, голоса, что пели в его душе, чаровали простые души: каждый день толпа слушателей вокруг него становилась все гуще и гуще. С ним были и братья Зеведеевы, и двоюродный брат его, рыженький Рувим, и Симон Кифа с братом Андреем. Иногда приходили из Вифании его друзья, Элеазар с сестрами, и жадно слушала его жена домоправителя Иродова, Хузы, Иоанна, похудевшая и точно просветлевшая. Все чаще и чаще замечал он в толпе Иуду с его беспокойным, точно чего-то ожидающим лицом и маленькую, жалкую и страшную Сарру, которая стыдливо пряталась за спины других. Подходил иногда послушать его и Фома. Он смотрел своими умненькими глазками, слушал и как-то ласково помалкивал. И всегда из немногих, оброненных им слов чувствовалось, что опыт жизни говорит ему одно, а доброе сердце другое, и сердце побеждало чаще…
А вокруг кипел пестрый народный водоворот: вели к жертвеннику всевозможных животных, проносили в клетках хорошеньких горлинок, испуганно смотревших на толпу своими круглыми, милыми глазками, нищие и убогие назойливо просили подаяния, проходили гордые садукеи, непристойно кричали и спорили менялы, обменивая греческие и римские монеты на еврейские деньги, ибо монеты иностранные, как нечистые, в храме не принимались… А с высоты башни Антония на эту пеструю, шумную толкотню, блистая шлемами, спокойно смотрели римляне…
Шел уже седьмой, предпоследний день праздника. Все были заняты обрыванием листьев с ветвей ивы, прикрывавших кущи. Фарисеи приписывали этому такое значение, что они позволяли обрывать листья, если даже этот седьмой день праздника падал на Субботу. Потом, впоследствии, они приняли меры, чтобы на Субботу он никогда не приходился. Иешуа, беседуя с близкими, ходил по залитым осенним солнцем дворам храма или среди колонн портиков.
— Посмотри, рабби, какие камни! — с наивным восхищением сказал Симон Кифа, указывая на гигантские плиты и глыбы, над которыми, заканчивая храм, трудились в будни каменотесы. — Вот так камни!..
— Да… — задумчиво отвечал Иешуа. — Трудов много, а все это может быть в три дня разрушено…
Некоторые из близких испуганно оглянулись: не слушает ли часом кто? После казни Иоханана все они очень оробели, и суждения Иешуа иногда смущали их.
— Важен не этот рукотворный храм, важен тот незримый престол Господень, который стоит в каждом чистом сердце человеческом… — сказал Иешуа. — Спасение не в этом камне, но в сердце человеческом…
Он говорил, они не понимая и половины, слушали, а в просветы массивных, высоких колонн виднелась солнечная долина, в глубине которой шумел поток Кедронский, а по ту сторону долины, по склону масличной горы, тихо спали могилы. В бездонном, ласковом небе Иешуа слышал незримое присутствие Кого-то большого и светлого, Который благословлял род людской на всякую радость. И звенело во всех концах солнечного города:
— Осанна! Осанна! Осанна!..
XVII
Праздник кончился, но Иешуа Иерусалима не покидал: ему казалось, что его усилия уже дают добрые всходы, что то царствие Божие, о котором томилась его душа и о котором он неустанно говорил людям, совсем близко, за плечами у каждого. Несмотря на насмешки законников, которые издевались и над его наивностью, и над его смешным для иерусалимского уха произношением, он, пользуясь всяким случаем, говорил к народу. Его одушевление захватывало его близких, и они не покидали его…
День склонялся к вечеру. Над залитым солнцем Иерусалимом величаво царил златоверхий храм. Поджидая Иешуа у плещущего фонтана, неподалеку от дворца Ирода, собралось несколько его близких. По улице бегут в обе стороны нагруженные всяким добром ослики, медлительно проходят запыленные караваны верблюдов и суетливо идут туда и сюда озабоченные жители города. Каждый из них имеет на себе знак своего ремесла: красильщики отмечают себя небольшим куском материи, портные большой иголкой, общественные писцы — каламом, а у менял, вместо серьги, болтается на ухе динарий…
— А как дела, Иуда? — спросил Симон Кифа.
— Да что дела? — безнадежно отвечал тот. — Плач и отчаяние… Думаю оставить рабби, ничего не поделаешь…
— А не сказал ли рабби, что плох тот работник, который, взявшись за плуг, оглядывается назад? — сурово проговорил Иоханан Зеведеев.
— Если назади плачут голодные дети, то оглянется и гиена, а я человек… — уныло отвечал Иуда. — Будешь постарше, поймешь…
И вдруг по улице пробежала волна:
— Палач! Смотрите, вот он! Убийца! Зверь!..