Свод двадцати тысяч законов; судилища без законоведения; судьи – покупающие места с аукциона; юношество – без научных знаний; наглость вместо вежливости; цинизм вместо уважения прав женщины; развод – разрывающий все семейные узы и разрешенный уже по одной причине – несходство характеров; целый рой просителей – осаждающий Директорию, министерства, бюро, предлагавший везде дела на половинных прибылях; спекуляторы, разоряющие палаты и хижины; ростовщичьи кассы на каждой улице и в каждом доме; мастерские фальшивых монет, годных для уплаты государственных долгов; нищета – порождающая преступление; окончательное государственное банкротство – вот Париж во время Директории в 1799 году!
Как видно, положение не улучшилось со дня, с которого мы повели наш рассказ.
Вот почему аббат, чувствовавший, что пора было разыгрывать последнюю ставку, решился наконец проникнуть в это чуждое ему место, называвшееся Фраскати.
Легко понять, что Фраскати был настоящим гнездом новостей. Все, что говорилось или делалось в продолжение дня, после полуночи повторялось в этих обширных залах, куда спешили иностранцы тотчас по приезде, привлекаемые свободной жизнью этого места, и здесь высыпали сплетни, привезенные из далеких стран.
Здесь-то аббат назначал свидания своим агентам, подслушивал врагов, выведывал новости от болтунов или вербовал новых приверженцев.
Все еще раздумывая о сокровище Сюрко, владеть которым он так хотел, а теперь видел, что оно ускользает из его рук, – Монтескью, озабоченный, с опущенной головой, медленно поднимался по лестнице.
Вдруг кто-то, сходивший вниз, загородил ему дорогу, вскрикнув:
– Вот как! Гражданин Томассен, так вы вернулись в Париж?
Аббат поднял голову, но ни один мускул не дрогнул на его лице. В человеке, стоявшем перед ним, он узнал Шевалье, фейерверкера. В рабочей одежде, с инструментами в руках, тот возвращался, устроив иллюминацию сада, освещавшегося ровно в полночь. Видя, что аббат не отвечает, работник продолжал:
– Разве вы не помните меня, гражданин Томасэн? А между тем у меня все еще хранится ваша вещица, оставленная в залог, когда, как мне объявили в отеле «Спокойствия», вы должны были покинуть Париж.
Монтескью осматривал Шевалье удивленными глазами, как человек, не понимающий ни слова из всего сказанного.
– Я думаю, что вы ошибаетесь, любезный мальчик, – возразил он вялым, тяжелым языком нормандцев.
– А! Вот незадача! – вскричал фейерверкер. – Вы можете похвалиться удивительным сходством с одной знакомой мне особой.
– Неужели?
– А между тем, всматриваясь в вас хорошенько, я замечаю, что вы не так жирны и особенно не так красны, как мой знакомый. Извините, гражданин, что задержал вас, но, встретив вас, я был уверен, что вы тот заказчик, для которого я работал несколько месяцев тому назад и который оставил мне вещь несколько… стеснительную.
Говоря это, Шевалье посторонился, чтоб дать аббату дорогу.
– Я очень огорчен, что задержал вас напрасно, – прибавил он.
– Тут нечему огорчаться, любезный, – сказал аббат, поклонившись работнику и продолжая свой путь.
Поднимаясь по ступенькам, Монтескью, очень мало взволнованный этой встречей, спокойно рассуждал: «Бедняк слишком честен и, как предсказал граф Кожоль, это накличет на него беду».
Аббат вступил в первый зал. У входа он увидел смеющуюся блондинку и молодого человека лет тридцати, одетого в домино и с маской в руке, старавшегося удержать ее.
– Как, ты уходишь, красотка Пусета? – спросил он. – Хочешь, я тебя провожу?
– До дверей, согласна.
– Да, но до которой стороны дверей?
– Со стороны улицы.
– Почему же не по другую?
– Потому что по ту сторону кое-кто ждет меня.
– И он отпустил тебя сюда?
– О, ты понимаешь, что я этим не буду хвастаться перед ним. Я прибежала сюда из театра, чтоб взглянуть на картину Жиродета, о которой слышала от своих товарищей. Я ее увидела и теперь ухожу.
– Положительно, милашка, в твоем сердце нет местечка для меня.
– Нет, мой бедный Сен-Режан, у него есть только один хозин.
И веселая Пусета бросилась на лестницу, с видом женщины, сделавшей шалость и торопящейся выиграть время.
Аббат невольно подслушал часть разговора молодых людей и хотел уже пройти мимо, когда его остановило имя Сен-Режана; он вздрогнул и обернулся, чтоб увидеть владельца этой фамилии.
С подвижными чертами лица, смелым взглядом, сильный с виду – таков был тот, которого рассматривал Монтескью.
– О! о! – произнес он. – Это действительно человек, годный для дела, именно такой, каким его описали.
При виде домино, необходимого для входа в игорный зал, аббат прибавил:
– А вдобавок – он игрок! После хорошенького кровопускания этот молодец способен на все, лишь бы где-нибудь достать деньги, чтоб отыграться.
Монтескью продолжил путь и вошел во второй зал, где веселая и насмешливая толпа теснилась перед висевшей на стене картиной с подписью: «Жироде».
После Давида, достигшего тогда пика своей славы и кончавшего картину «Похищение Сабинянок», предназначенную на выставку по двадцати су, живописцы, начинавшие приобретать известность, были: Герен, Жироде и Жирар, выставивший в следующем году своего Велисария.
Жироде писал портрет жены одного известного поставщика. При расплате ему предложили такое жалкое вознаграждение, что он в порыве бешенства искромсал свой труд ножом. Потом, через несколько дней, он возобновил работу, но на этот раз женщина была изображена в виде Данаиды, нагота которой позволяла созерцать чудовищные ноги. Под кроватью изображен был супруг под видом индюка с обручальным кольцом на одной лапе. Множество деталей, аллегорических и скандально-справедливых, сопровождали этот поразительно похожий портрет. Удовлетворенный произведением, которое должно было служить его мести, Жироде выставил его в зале Фраскати, где публика, сразу узнавшая изображенных на картине, задыхалась от хохота и делилась остроумными замечаниями. Через два дня поставщик поспешил выплатить живописцу приличную сумму. Картина была снята, но слишком поздно: весь Париж видел громадные ноги хорошенькой женщины.
Когда аббат вступил во Фраскати, это произведение демонстрировалось публике не больше часа, и поэтому скандал был в полном разгаре и язвительные шутки сыпались со всех сторон.
– У-у, ножищи какие, а! С такими оконечностями вы бы не пролезли через отверстие в решетке во второй ваш побег! Не так ли, господин Латюд? – спрашивал певец Гарат, неустрашимый посетитель сего места, хлопая правой рукой без двух пальцев по плечу маленького старичка, сухощавого и грустного.
Мазер Латюд, известный своими «сорока годами в Бастилии», был одним из постоянных посетителей Фраскати. Семидесяти шести лет от роду, он, вероятно, приходил туда в качестве чисто платонического зрителя смотреть на эти удовольствия, которых был лишен в лучшие годы своей жизни.