– Ты угостишься настоящим нектаром, – сказал Сюрко гостю.
– Тем лучше! – отвечал Брикет облизываясь.
Они ждали несколько добрых минут.
– Лебик нескоро обернется, – нетерпеливо заметил Брикет.
Парфюмер засмеялся.
– Это животное так глупо, – сказал он, – что я уверен, он налил два стакана и не догадался, что их надо принести сюда.
Брикет остановил его, видя его намерение крикнуть Лебика.
– Нет, оставь его, а то этот безмозглый выкинет еще какую-нибудь глупость. Я сам пойду за стаканами, так-то мы их скорее получим, – сказал галунщик.
– Коли есть охота, сосед!..
Брикет вошел в кухню.
Оба стакана, как угадал Сюрко, стояли на подносике, полные до верху, на буфете. Сидя поодаль, Лебик уминал огромный кусок бараньей лопатки.
– Вот тебе ратафия в стаканах, – сказал он.
– Что же ты не принес их на стол?
– Да разве патрон мне приказывали?
– Нет, но нетрудно догадаться.
– Когда он мне велит выливать нечистоты на улицу, разве надо нести их ему показать? – спросил глупый верзила.
Не удостоив его ответом, Брикет взял поднос и вернулся к Сюрко.
Стаканы были одной величины, но совершенно разной формы.
Парфюмер взял один из них.
– Вот мой стакан, я один пью из него. Это память о моем друге Геберте.
– А, да, которого звали отцом Дюшеном.
– Он пользовал его на последнем пиру, здесь, за несколько дней перед тем, как пойти попробовать азональной бритвы.
Произнеся это выражение, бывшее тогда у всех на языке для названия гильотины, Сюрко поднес стакан к губам. Брикет не замедлил последовать его примеру.
– Гм… кум… что ты скажешь об этом? сладко?… и густо? – спрашивал парфюмер при каждом новом глотке.
– Надо повторить, прежде чем высказать о нем верное суждение, – навязывался жадный галунщик.
Сюрко не успел ответить. Он ставил свой стакан на стол, глаза его странно замигали, рот открылся, как будто парфюмер хотел что-то сказать. Но не успел он выговорить и слова, как скатился со стула и ударился об пол.
– Э-э! Да мы пьяны, соседушка! – вскричал Брикет, наклоняясь, чтоб поднять хозяина.
Однако, поворачивая тело, он понял, что не опьянение подействовало на Сюрко.
– С ним удар! – воскликнул растерявшийся галунщик.
На его крики прибежала Лоретта. Увидев, что случилось с ее мужем, она разослала всех – Брикета, Лебика и служанку – за докторами.
Явились двое и, расспросив об обстоятельствах, предшествовавших этому случаю, объявили, что чрезмерное нервное возбуждение и затем плотный обед повлекли за собой апоплексический удар.
Отказавшись пускать кровь человеку, только что вышедшему из-за стола, доктора употребляли другие средства, помогавшие при таких случаях, но все было напрасно. Наконец господина Сюрко объявили умершим.
Так закончилась жизнь бедняги-парфюмера. Угрюмый человек испытал одну радостную минуту в жизни, но эта минута принесла ему несчастье.
Цепляясь за последнюю надежду, Лоретта не велела хоронить мужа в продолжение тридцати шести часов; но трупу, холодному и окоченелому, нужно было даровать наконец последнее жилище.
В то время когда еще в Париже не существовало конторы управления похоронами, горе потерявших родного человека не проходило через все формальности и не облагалось пошлинами, которые назначает управление в наше время.
Дело велось гораздо проще.
О смерти какого-либо лица доносили в участок, где получали дозволение хоронить, без требования двадцати четырех часов отсрочки или освидетельствования полицейского врача. На обратном пути заходили к первому столяру и заказывали гроб. Иногда его выставляли у дверей, если так желало семейство покойного. Гроб обивался вместо ныне принятого черного сукна трехцветной саржей. Что касается до украшения гроба религиозными эмблемами или отпевания тела в церкви, нечего было об этом и думать по той простой причине, что в описываемое время в Париже не было ни церквей, ни священнослужителей, ни эмблем. Все исчезло с того дня, как покровительница Парижа была казнена на Гревской площади, и ее тело вытащили из гроба и сожгли на костре. Правда, в 1795 году ожесточенное преследование духовенства несколько поутихло, и еще незадолго до того один священник, уличенный в продаже святой воды, был присужден только к купле патента на право торговли лимонадом.
Нельзя сказать, чтобы всякая религия была попрана, нет, но существование ее было сомнительным.
Кроме служения Высшему Существу, бытие которого было милостиво допущено Робеспьером, придуман был еще странный культ Богини Разума, пророком которой явился прокурор Коммуны Шомет. Роль Богини Разума исполнялась девицей Мильярд из Оперы, великолепной женщиной, которая явилась в Нотр Дам, обернутая в простую пеленку, схваченную в талии очень тонким пояском, и воссела на престол, где прежде стояли святые дары, с торжественностью тем более внушительной, что Шомет, предостерегающе указывая на шею, дал понять Богине, что при малейшем ее колебании он поступит с ней как с простой смертной. Мадемуазель Мальярд председательствовала во время священных танцев, исполнявшихся в соборе балетной труппой Оперы, в то время как хоры того же театра пели республиканские кантаты, из которых мы приведем только один припев:
Pour Evangile ayons nos lois,
La Marseillaise pour cantique,
Pour enfer 1’empire des Rois,
Pour paradis la Republique
[12].
В этой новой религии и погребальные обряды, и молитвы были благополучно забыты.
Когда покойного Сюрко раз навсегда заколотили в гроб, обшитый трехцветной саржей, Лоретте ничего не оставалось делать, как распорядиться о перенесении тела прямо на кладбище.
Но здесь вновь необходимы пояснения.
Во время Республики в Париже были два кладбища – Кламар и Муссо. Первое, находившееся в конце улицы Лусталот (Св. Виктора), было обширным огороженным местом, с ямой, покрытой доской с отверстием, шириной в шесть футов, через которое спускали мертвых.
Кладбище Муссо состояло из двух глубоких рвов. В один из них складывались те, которые умерли естественной смертью. Все же обезглавленные на площади Революции сваливались во второй ров, вокруг которого стояли бочки с жидкой известью, которой обливались трупы. Здесь-то, на глубине десяти футов, были похоронены Людовик XVІ и королева.
На воротах кладбищ, не имевших ни крестов, ни символических памятников, виднелась следующая надпись: «Поле успокоения», а ниже одно слово: «Спите!»