— Вот когда народ из лавки в лавку ходить начал, соль искать, то я по тройной, супротив старой, цене и выкинул чуть. За ней, за солью моей, и мужики, и бабы едва не в драку кинулись, берут. Ну, я подержал цену недельку, берут, чтоб мне провалиться на этом месте! В драку лезут за солью моей! Решетников Фома разнюхал–таки, к губернатору кинулся, жалиться, значит. Ну, пришлось ему уступить пять пудов по старой цене. И, веришь нет, но слух пошел по городу, будто киргизы захватили те солончаки, где соль всегда брали, и соль к весне совсем на вес золота будет, народ хватает по несколько пудов каждый, переплачивают, но берут. Все мои запасы разобрали за месяц с небольшим. Так что знай, — похлопал он себя по боку, — с прибытком я нонче, а потому гуляю. — Иван уже пожалел, что остановился для разговора со словоохотливым Пименовым, и решил распрощаться.
— Поеду я, дядь Вась, — шагнул он в сторону саночек, — ты уж извини.
— Постой, — не пустил тот его, — а может, тебе деньжат занять? А? Бери, я сегодня добрый…
— А сколько можно? — растерялся Иван.
— А сколь надо? — вопросом на вопрос ответил Пименов. — Сотню? Две?
— Тысячу… — выдохнул Иван и внутренне сжался, ожидая отказ.
— Тысячу? — переспросил тот и запустил пятерню под шапку, чуть подумал, а потом скинул шапку на снег, притопнул ногой, заявил:
— Пусть будет по–твоему! Тыщу так тыщу! Только не забывай, до конца дней помни, кто тебе в тяжелый час руку протянул. Понял?
— Понял, дядь Вась, понял… — Иван не заметил, как жгучие слезы выступили у него в уголках глаз и внутри разлилось тепло, словно после стопки выпитой водки.
— Поехали, что ли? — отвел вдруг глаза в сторону Пименов, — а то передумаю, откажу, а денежки промотаю! А? Едем?
— Едем, едем, — засуетился Иван и полез в санки, подождал, пока Пименов дойдет до своей кошевы и выправит с торговых рядов на Воскресенскую улицу.
Когда вошли в дом, то первой, кого увидел Иван, была Наталья, выглянувшая в прихожую и широко улыбавшаяся отцу. Узнав Ивана, не то удивилась, не то испугалась и тут же нырнула обратно в горницу.
— Чего прячешься? — зычно засмеялся Пименов. — Выходи, поздоровкайся с гостем дорогим, — но с кухни к ним вышла жена Василия Пименова и строго зыркнула на мужа, недовольно проворчала:
— Расшумелся тут… Здравствуй, Иван, проходи с миром, а моего горлопана не слушай шибко. Он поорет и перестанет, успокоится.
— Спасибо, мать, на добром слове, — чмокнул жену в щеку Пименов и, бесцеремонно схватив Ивана за руку, потащил в горницу, на ходу громко крикнув:
— Водки нам, квасу да сала порежьте на закуску. И чтоб быстро! — В горнице усадил Ивана на небольшой низенький диванчик, которого, насколько Иван помнил, ранее в их доме не было, сам же остался на ногах и принялся расхаживать из угла в угол, потирая при этом красные с мороза руки. — Вот ведь, кузькина мать, какие дела творятся на белом свете! Кто бы подумал, что я, Васька Пименов, да такую деньгу заграбастаю!?
Иван сидел на диванчике, куда его усадил Пименов, беспомощно выставив перед собой ноги, обутые в стоптанные, в двух местах подшитые сапоги, в которых ездил и на Урал, и в Петербург, другие завести было все как–то недосуг, носил по привычке то, что родители давали. А вот сейчас, оставшись один, да еще в чужом доме, рядом с бывшей невестой, растерялся, почувствовал себя не то что не в своей тарелке, а почти что голым и неожиданно начал густо краснеть. Ему было стыдно перед этими людьми, которые не только простили его за расстроившуюся свадьбу дочери, но и предлагали деньги, ничего не прося взамен, по широте души своей из вечного русского желания помочь кому–нибудь, подсобить, подставить плечо, отдать, если есть, последнее и даже извиниться при том, мол, больше–то нет… И не ставить себе в особую заслугу или честь привычное дело помощи близкому, а то и совсем чужому человеку. И при всей бескорыстности и открытости души русского человека одновременно живет в ней извечное желание обставить, обмишурить, перехитрить ближнего да еще и похвастать перед всеми потом, пощеголять, выставя себя этаким умником–хитрецом, не видеть в том особого греха и даже не пытаться раскаяться в содеянном.
Разве не так поступил Василий Пименов, скупив всю соль в городе, заставя платить за нее втридорога? Не обман ли то? Не грех? Но скажи ему сейчас о том, намекни самую малость, и взовьется, взалкает, разбушуется, не поверит, и на всю оставшуюся жизнь станешь ему наипервейшим врагом и, что потом ни делай, ни говори, не заслужишь прощения вовек.
А Пименов, довольный собой, барышом и тем, что сын его покойного друга сидит сейчас здесь, перед ним, и в его силах ему помочь, выручить, спасти от долговой тюрьмы, гоголем прохаживался, даже чуть пританцовывая, по горнице и все говорил, говорил, рассказывал, как он ловко скупил соль, угадал момент, выждал, да и слух о киргизах помог, все в руку, все за него, за Ваську Пименова, а теперь… можно загулять хоть на полгода, хоть на цельный год, а то и на всю оставшуюся жизнь.
— Слышь, Иван, — обратился он к Зубареву, — а может, в Ирбит махнем, на ярмарку? Гульнем, пошумим, покутим? Едем? Сегодня в ночь и махнем, на почтовых и через пару дней, глядишь, там будем. В нашем Тобольске, одно название — гу–бер–ня, — Василий нарочно растянул слово, презрительно сквася губы и выкатив глаза, — то заутреня, то вечерня, а потолковать ладом и не с кем, дыра! Едем, брат, на ярмарку?! Дуся, Наталья, — зычно закричал он, собирайте мне в дорогу, мы с Иваном на Ирбит погнали, прямо сейчас!
— Дядь Вась, не смогу я с вами, — робко заметил Иван, — дел много…
— Пождут дела, — небрежно махнул он рукой, — какие могут быть дела, когда ты сейчас станешь чуть не самым богатым человеком во всей округе? Забыл, зачем ко мне приехали? Счас я, счас, принесу деньги–то, чтоб не подумал, будто я брехун какой, — и он исчез, выскочив в соседнюю комнату, но вскоре вернулся оттуда, неся на вытянутых руках перед собой пухлый кошель, увесистый на вид, — держи! — брякнул его Ивану на колени, — дома сочтешь, и сам не знаю, сколь там есть. Тебе должно хватить.
— А вам останется чего? — смущенно заметил Иван, не в силах отвести глаз от денег, показавшихся ему тяжеленными. Столь огромной суммы он никогда и в глаза не видел, а уж тем более в руках не держал.
— За меня, паря, не боись, себя не обделю, — привычно хохотнул Пименов, — на мою долю хватит.
— Может, я хоть расписку напишу? — предложил Иван.
— На хрена мне твоя расписка? Чего я с ней делать стану? Разбогатеешь на своих приисках и сполна отдашь. Ты ведь, чай, зубаревской породы, не обманешь. Думаешь, почему тебе даю? Мог бы и кому другому, желающих до хрена найдется, а ведь тебе, именно тебе, Зубареву, даю. Да потому, что мы с твоим батюшкой всегда один перед другим нос задирали, казали, кто больше другого стоит. А вышло–таки по–моему! Чуешь, чего сказываю? Коль ко мне его сын пришел за помоществлением, то, значит, я жизнь свою прожил не зря, обошел на вороных дружка, тезку своего, Василия. Вечная ему память, и пусть земля пухом будет, — перекрестился Пименов на образа. В комнату вошла его жена, неся на медном подносе два пузатых стаканчика синего стекла и на тарелке мелко порезанные огурцы, на другой — сало, на третьей — грибки горкой.