Ольга проводила меня на поезд; в моем купе было чересчур жарко, мне не удалось заснуть, и я всю ночь читала «Улитку Люксембургского сада» Андре Байона. На рассвете прибыли в Тулон, там пахло мимозой и рыбой; я села на автодрезину, которая, опасно раскачиваясь, следовала вдоль побережья по извилистому пути. На каждом повороте мне казалось, что она сойдет с рельсов. Врач запретил мне проживание на берегу моря, длительные прогулки и всякую усталость; я остановила свой выбор на Борм-ле-Мимоза. Вокзал оказался заброшенной лачугой, где вышла я одна; вокруг никаких служащих. Полуденное солнце и все запахи Прованса обрушились на меня: это было лучезарное возвращение к жизни после туманов выздоровления. Вместе со мной на крутую тропинку, которая вела к деревне, ступил какой-то мужчина, он-то и позаботился о моем чемодане. С площади было видно совсем близкое море и Йерские острова, но я решила, что расстояние между нами достаточное; я больше не чувствовала себя больной. Впервые в жизни я жила на курорте, и меня это прежде всего забавляло. Я остановилась в лучшей гостинице — полный пансион за тридцать франков — и пичкала себя едой, наблюдая за старыми девами, игравшими под верандой в белот. Я гуляла по холмам и сосновым лесам с их прекрасными песчаными тропинками, которые местные люди торжественно именовали «бульварами»: я снова видела тяжелые мохнатые цветы ярких расцветок, но без запаха, и травы с терпким ароматом, которые мне так нравилось растирать пальцами. Я читала новеллы Фолкнера и до отвала насыщалась солнцем. Но по прошествии трех дней мне стало невыносимо видеть за каждой трапезой одни и те же лица. Я надела на спину свой рюкзак и двинулась в путь. Вопреки рекомендациям врача, я совершила поход в Поркроль и Пор-Кро. Затем я направилась в сторону гор. В Коллобриере лил дождь, и два дня я провела в гостинице, где была единственным постояльцем; в столовой, выложенной красной плиткой, я читала «Джалну» Мазо Деларош, которая навела на меня смертельную скуку, «Обманутые надежды» Моравиа, слегка наскучившие мне, и работу Моргана «Эмбриология и генетика», которая тоже меня не обрадовала. Мне советовали прибавить в весе: я объедалась каштановым кремом, фирменным блюдом здешних мест, именно здесь я вновь обрела каштановые рощи моего детства; спать я ложилась в десять часов вечера; я лелеяла себя: это была новая игра. Мне также советовали не ходить слишком много. Но постепенно я возобновила длительные переходы, к которым привыкла. Я преодолела горный массив Мор, через раскаленные леса, под грозовым небом я шла в Шартрёз-де-Ла-Верн; я видела полуостров Сен-Тропе, его взгромоздившиеся на возвышенности деревни, его дикие выступы, куда можно добраться лишь по таможенным тропам или оцарапавшись ветками колючих зарослей. Сюжеты книг, которые я читала, дополнялись причудливыми пейзажами; среди красных скал Эстереля, в «адских ущельях», где действительно стояла дьявольская жара, меня покорила книга Оруэлла «Фунты лиха в Париже и Лондоне». Я взбиралась на верхушку горы Винегр. В Таннероне я вдыхала аромат цветущей мимозы. И снова здоровье, радость струились по моим венам.
В деревенских почтовых отделениях я, как подарок, каждый раз находила письма от Сартра. Он рассказывал о постановке Жан-Луи Барро по пьесе Сервантеса «Нумансия» с декорациями Масона — это действительно был новый спектакль и местами прекрасный. Он сообщил мне новость, от которой сердце мое наполнилось радостью; его вызвали к Галлимару: «Меланхолию» приняли. Вот как он рассказывал мне об этом:
«Итак, я вышел на Северном вокзале без двадцати три. Бост ждал меня. Мы взяли такси, и я заехал в гостиницу за “Геростратом”. Оттуда мы поехали в “Дом”, где встретились с Пупеттой, вносившей поправки в две другие новеллы: “Новизна ощущений” и “Стена”. Мы с Бостом к ней присоединились и к четырем часам закончили дело. Я оставил Боста в маленьком кафе, где я дожидался Вас в тот день, когда Вы с грустью ходили забирать текст, отвергнутый “НРФ”. Торжествуя, я вошел в издательство. Семь человек ожидали на этаже, кто Бриса Парэна, кто Хирша, кто Селигмана. Я назвал свое имя и попросил о встрече с Поланом дородную женщину, управлявшую стоявшими на столе телефонами. Она взяла один из этих телефонов и сообщила обо мне. Мне велели подождать пять минут. Я сел в углу на маленький кухонный стул и стал ждать. Я видел, как прошел Брис Парэн, взглянув в мою сторону, похоже, он меня не узнал. Я начал перечитывать “Стену”, чтобы отвлечься и отчасти чтобы утешиться, поскольку “Новизна ощущений” не очень мне понравилась. Появился невысокий нарядный господин. Ослепительная сорочка, галстук с булавкой, черный пиджак, брюки в полоску, гетры, немного сдвинутый назад котелок. Лицо красное с большим острым носом и суровыми глазами. Это был Жюль Ромен. Успокойтесь, это был именно он, а не кто-то похожий. Прежде всего, вполне естественно, что он оказался там, а не где-то еще; к тому же он представился. Вот так. Обо мне все забыли, через какое-то время дородная женщина при телефонах вышла из своего угла и попросила огонька у оставшихся четверых. Ни у кого из них огонька не оказалось. Тогда она с кокетливой дерзостью заявила: “Вас здесь четверо мужчин, и у вас не найдется огонька?” Я поднял голову, она, взглянув на меня, неуверенно добавила: “Пятеро”. Потом спросила: “А вы что здесь делаете?” — “Я пришел к господину Парэну… нет, к Полану”. — “Хорошо, поднимайтесь!” Я поднялся на третий этаж и очутился перед высоким смуглым человеком с темными усами с проседью. Он был несколько грузноват, одет во все светлое, и у меня создалось впечатление, что он бразилец. Это был Полан. Он пригласил меня в свой кабинет; у него был ласковый голос с высокими женскими нотками. Я сел на краешек кожаного кресла. “Что это за недоразумение с письмами. Я не понимаю”, — сразу начал он. “Причина недоразумения во мне, — отвечал я. — Я никогда не думал печататься в журнале”. — “Это было бы невозможно, — сказал он. — Прежде всего, текст слишком длинный, у нас ушло бы шесть месяцев на его публикацию, к тому же, мы бы потеряли читателей уже на втором выпуске. Хотя работа восхитительна”. Затем последовало несколько хвалебных эпитетов, сами можете себе представить каких: “интонация такая личностная”, ну и так далее. Мне было не по себе, поскольку я думал: “Теперь он сочтет мои новеллы плохими”. Вы скажете, что мнение Полана не имеет значения. Но раз мне было лестно, что ему понравилась “Меланхолия”, то, если он сочтет мои новеллы плохими, мне будет неприятно. А он тем временем продолжал: “Вы знаете Кафку? Несмотря на различия, в современной литературе я не вижу никого, кроме Кафки, с кем я могу сравнить вашу работу”. Поднявшись, он вручил мне номер журнала “Мезюр” со словами: “Одну из ваших новелл я отдам в “Мезюр”, а другую оставлю для “НРФ”. Я возразил: “Они немного… э-э… э-э… вольные. Я касаюсь вопросов в какой-то мере сексуальных”. Он снисходительно улыбнулся: “Мезюр” в этом отношении очень строг, но в “НРФ” мы печатаем все”. Тут я ему объявил, что у меня есть еще две… “Вот как! — обрадовался он. — Давайте их мне, я выберу то, что больше подходит к содержанию номера журнала, хорошо?” Через неделю я отнесу ему две другие, если мои поездки не помешают мне закончить “Комнату”. И еще он сказал: “Ваша рукопись у Бриса Парэна. Он не совсем со мной согласен. Он находит длинноты и невыразительные пассажи. Но у меня другое мнение: я считаю, нужны тени, чтобы отчетливее проявились яркие пассажи”. Вот тебе и на, я был раздосадован. А он добавил: “Но ваша книга наверняка будет принята. Галлимар не может ее не принять. Впрочем, я провожу вас к Парэну”. Мы спустились этажом ниже и попали к Парэну, который в точности похож на Констана Реми, только более лохматый. “Это Сартр”. — “Я так и думал…” — сердечно отозвался тот. — “Впрочем, есть только один Сартр”. И сразу начал обращаться ко мне на “ты”. Полан поднялся к себе, а Парэн провел меня через курилку, где полно кожаных кресел с людьми, и мы очутились на солнечной зеленой террасе. Мы сели на деревянные кресла, покрытые белой эмалевой краской, рядом стоял такой же деревянный стол. Он стал говорить мне о “Меланхолии”. Трудно в подробностях передать Вам то, что он говорил, но в целом это выглядит так: прочитав первые тридцать страниц, он подумал: вот персонаж, представленный как герои Достоевского; надо, чтобы так оно и продолжалось и чтобы с ним происходили невероятные вещи, поскольку он асоциален. Но начиная с тридцатой страницы его постигло разочарование и стали раздражать слишком невыразительные вещи в популистском духе. Ночь в отеле он находит чересчур затянутой (ту, с двумя служанками), потому что любой современный писатель может создать такую ночь в отеле. Слишком затянут и бульвар Виктора Нуара, хотя ему кажутся “отличными” женщина с мужчиной, которые ссорятся на бульваре. Ему не нравится Самоучка, которого он находит совсем невыразительным и в то же время карикатурным. Зато ему очень нравится тошнота, зеркало (когда персонаж попадает в ловушку зеркала), приключение, разговор людей в пивной. На этом он остановился, остального не прочитал. Он находит стиль искусственным и думает, что это ощущалось бы меньше (газетный стиль), если бы я не старался “спаивать” части “фантастического” с частями популистскими. Ему хотелось бы, чтобы я убрал, насколько возможно, популизм (город, бесцветный стиль, фразы вроде: “Я слишком плотно пообедал в пивной «Везелиз»”) и вообще спайку как таковую. Ему очень нравится месье де Рольбон. Я сказал ему, что в любом случае, начиная с воскресенья, спайки больше не будет (есть только страх, музей, обнаружение существования, конец.) Он сказал мне: “Если мы считаем, что можно что-то изменить в книге молодого автора, то у нас здесь принято возвращать ему рукопись в его же собственных интересах, чтобы он внес какие-то поправки. Но я знаю, как трудно переделать книгу. Ты посмотришь и, если не сможешь что-то изменить, что ж, тогда мы примем соответствующее решение”. Вел он себя немного покровительственно, в духе “молодого старшего”. Поскольку у него были дела, я ушел, однако он пригласил меня выпить вместе с ним после того, как он освободится. Тогда я решил подшутить над младшим Бостом. Поскольку по оплошности я оставил рукопись “Меланхолии” у себя, то, войдя в кафе, я, не говоря ни слова, бросил ее на стол. Он взглянул на меня, немного побледнев, а я с несчастным и притворно непринужденным видом заявил: “Не приняли”. — “Нет! Но почему?” — “Они находят это невыразительным и нудным”. Он был ошарашен, потом я все ему рассказал, и он страшно обрадовался. Я снова его оставил и пошел выпить с Брисом Парэном. Я избавлю Вас от пересказа разговора в маленьком кафе на улице дю Бак. Б.П. довольно умен, но не более того. Этот тип, как и Полан, думает над языком: это их дело. Знаете старый прием: диалектика всего лишь словопрение, поскольку смысл слов неистощим. Поэтому диалектично все, и так далее. Он собирается писать диссертацию на эту тему. Мы с ним расстались. Через неделю он мне напишет: “Что касается поправок в “Меланхолии”, то я, естественно, жду Вас, и мы вместе решим, что делать…”»