— Уж наверно, не Дэви вел машину.
— Наверно, не Дэви. Но теперь это уже не имеет значения.
Томас Хадсон смотрел на плоскую синеву моря и на густо синеющий Гольфстрим. Солнце стояло низко и скоро должно было зайти за облака. <…>
— Как-нибудь справитесь, — сказал Эдди.
— Конечно. А когда я не справлялся?
— Ах, мать твою! — сказал Эдди. — И какого хрена нашего Дэви убило?
— Не надо, Эдди, — сказал Томас Хадсон. — Этого нам не дано знать.
— Да пропади все пропадом! — сказал Эдди и сдвинул шляпу на затылок.
— Как сумеем, так и сыграем, — сказал Томас Хадсон».
Читать этот «мужественный» фрагмент «Островов» неприятно — все-таки речь идет о смерти близких героя, а не щенков, — но Хадсон, герой, лишь притворяется, что не чувствует боли: «Он думал, что на пароходе сумеет прийти к какому-то соглашению со своим горем, еще не зная, что горю никакие соглашения не помогут. Излечить его может только смерть, а все другое лишь притупляет и обезболивает. Говорят, будто излечивает его и время. Но если излечение приносит тебе нечто иное, чем твоя смерть, тогда горе твое, скорее всего, не настоящее».
Патрик не умер, но его состояние ухудшалось. Определили «буйное помешательство», хотели везти в больницу, отец не позволил, стали лечить дома, но лечение, как и диагноз, было неквалифицированным. По рассказам очевидцев, Хемингуэй подтянулся, мало пил, вел дневник о болезни сына (этот дневник не обнаружен), все время проводил рядом с комнатой Патрика. 18 мая вернулась Мэри и, к изумлению мужа, подружилась с Полиной. 1 июня Патрик начал есть — отец на радостях зачем-то выкрасил волосы в рыжий цвет. Дышать в доме стало полегче. Но к сыну отец не входил: как утверждают домашние, Патрик отказывался его видеть. Эррера говорил, что Патрику стало плохо не потому, что он ушиб голову, а «после бурной стычки с отцом». Шофер Лопес косвенно подтверждает эту версию: Патрик «не стеснялся говорить об отце то, что думал». Грегори: «Мой брат Патрик, чудесный ребенок, из которого действительно могло что-то выйти, был абсолютно разрушен моим отцом, не позволившим ему ничего добиться».
Полина несколько раз приезжала и уезжала, появлялись гости. Приехал Грегори, отец обвинил его в болезни брата, потом помирились. Был Лестер — ссора и полный разрыв. Вильяреаль: «Младший брат был совсем не похож на Папу. Ему легко жилось, всегда везло. Он прожигал жизнь, не хотел работать, постоянно что-нибудь клянчил. Мне кажется, стал поучать Папу, как надо жить. Я видел, как Папа его ударил». Потом пошли хорошие гости — Джордж Браун из Нью-Йорка, Тейлор Уильямс из Сан-Вэлли. «Подвешенное» состояние длилось все лето; Патрика не лечили, только стерегли.
Параллельно шли неприятные «разборки» с Фолкнером. Заочные отношения между коллегами складывались неоднозначно. Фолкнер называл Хемингуэя своим любимым американским автором, тот также много раз отзывался о коллеге восторженно и, если верить Сартру, ставил его выше себя, однако в «Смерти после полудня» писал о нем пренебрежительно. Знакомым говорил, что талант Фолкнера огромен («мне бы такой»), но недисциплинирован, его надо «подсушить», взять в рамки. В апреле 1947-го Фолкнер, читая лекцию студенческому кружку в университете Миссисипи, поставил Хемингуэя в ряду современных американских писателей лишь на четвертое место после Дос Пассоса, Эрскина Колдуэлла и Томаса Вулфа; его слова просочились в нью-йоркские газеты.
Русскоязычный читатель с такой иерархией вряд ли согласится: можно не любить Хемингуэя, ставить его гораздо ниже Фицджеральда и Фолкнера, но сказать, что он пишет хуже, чем занудные Колдуэлл или Дос Пассос, при всем уважении к их моральным качествам, мог только американец. Но Хемингуэй обиделся не за четвертое место. Фолкнер на лекции сказал, что у него «недостает смелости, он никогда не поднимался выше деталей, никогда не использовал слова, которые читателю пришлось бы искать в словарях». Нечто похожее написал Солженицын в «Заметках между делом»: «Непонятно, почему писатель должен (как это в хемингуэевском методе) ограничивать себя только тем, что видит и слышит посторонний наблюдатель, то есть отказаться от духовного зрения, от прямого (не подтвержденного органами чувств) заглядывания в душевный мир и мысли персонажей (у Хемингуэя это разрешается, но почему-то только по отношению к главному). Ведь, берясь за перо, писатель уже объявил себя судьей внутреннего мира. Зачем же ему отказываться от духовного зрения? Без него никто не дал (и не даст) подводной части, девяти десятых айсберга».
Фолкнер сказал, что ему «не хватает смелости» — значит, назвал трусом. Трусы — это те, которые не воевали. Хемингуэй написал Бартону письмо с просьбой подтвердить, что он смелый мужчина и воевал. Генерал, надо думать, удивился, но подтвердил, заявив публично, что корреспондент Хемингуэй бывал на фронте и вел себя мужественно. Фолкнер прислал объяснения: он имел в виду не воинскую смелость, а литературную, Хемингуэй их принял и в 1950-м, когда коллега получил Нобелевскую, поздравил одним из первых, но не успокоился: отныне Фолкнер и нанесенные им оскорбления станут занимать в его мыслях значительное место.
Его раздражало всё. 13 июня в американском посольстве в Гаване ему вручили «Бронзовую звезду» с формулировкой «за деятельность в качестве военного корреспондента с 20 июля по 1 сентября и с 6 ноября по 6 декабря во Франции и Германии». Речь произнес военный атташе полковник Гленн: «Посредством своего художественного таланта м-р Хемингуэй подарил читателям яркую картину солдатских трудностей и побед». Хемингуэй, по словам Эрреры и Вильяреаля, ожидал, что награждать его будут за «Френдлесс», был оскорблен и медаль выкинул. 17 июля умер Макс Перкинс, «самый лучший и верный друг и мудрейший советчик», как назвал его Хемингуэй в письме Скрибнеру, один из немногих, с кем он ни разу не поссорился.
Эта смерть вогнала Папу в депрессию: он входил в возраст, когда старые друзья начинают умирать. Сам чувствовал себя плохо, давление 215 на 125, шум в ушах, вес 256 фунтов; в августе Эррера предписал строгую диету, сделал попытку не «ограничить», а запретить спиртное, но она не удалась. Обстановка в доме стала невыносимой. Лишь в конце августа додумались пригласить к Патрику психиатра, доктора Штетмайера. «Меня пригласили к больному юноше, а его отец принялся угощать коктейлями и пространно рассказывать предысторию болезни. Чем больше он говорил, тем меньше я верил тому, что слышал». Психиатр диагностировал кататонический ступор. Прописал ЭСТ (электросудорожную терапию, или электрошок), которую большинство людей сейчас считают издевательством, но тогда она была в моде и некоторые заболевания действительно излечивала. Патрик после первого же сеанса пошел на поправку.
Штетмайер утверждает: едва он сказал больному, что прислан матерью, а не отцом, и обещал, что отец к нему не войдет, тот успокоился. Со слов Патрика врач составил подлинную «историю болезни»: юноша переживал развод родителей, не любил Марту, а Мэри еще пуще. «Любовь и жалость к отцу внезапно переросли в невообразимой силы протест. Патрик стал перечить отцу, где мог, издеваться над ним». В роковой день были гости, пили, Хемингуэй произнес тост за себя как «лучшего писателя», а сын заявил, что отец «старый никчемный пьяница и дерьмо». Случился скандал, который и спровоцировал приступ. Из воспоминаний Штетмайера и домашних неясно, решился ли кто-то высказать эту версию хозяину «Ла Вихии». Патрик получил еще несколько сеансов ЭСТ, его состояние значительно улучшилось, с отцом он более-менее примирился, но страдал от депрессии еще много лет. (Профессии он так и не получит, уедет в Африку, станет сперва охотником, а потом смотрителем заповедника и защитником животных, будет дважды женат и оба раза благополучно.) Убедившись, что жизнь сына вне опасности, отец решил уехать в Кетчум, чтобы поработать в спокойной обстановке. Правда, существует легенда, запущенная Эррерой и повторенная не только Папоровым и Сирулесом, но и некоторыми американскими авторами, что уехал он не по своей воле, а был вынужден, чтобы его не арестовали за участие в финансировании военного рейда с Кубы в Доминиканскую Республику для свержения тамошнего диктатора Трухильо (в мероприятии принимал участие и Фидель Кастро). Бред или не бред?