С глаз долой — из сердца вон, когда Джима больше нет рядом, Гек думает только о себе и до него доходит, какой опасности он себя подверг: «Рука провидения для того и закатила мне такую оплеуху, чтобы я понял, что на небесах следят за моим поведением, и там уже известно, что я украл негра у бедной старушки, которая ничего плохого мне не сделала. Вот мне и показали, что есть такое всевидящее око, оно не потерпит нечестивого поведения, а мигом положит ему конец. И как только я это понял, ноги у меня подкосились от страха. Ну, я все-таки постарался найти себе какое-нибудь оправдание; думаю: ничему хорошему меня не учили, значит, я уж не так виноват; но что-то твердило мне: «На то есть воскресная школа, почему же ты в нее не ходил? Там бы тебя научили, что если кто поможет негру, то за это будет веки вечные гореть в аду»». Советскому школьнику было непонятно: из-за чего, собственно, такие страдания? Доносить на друзей нехорошо, всякий знает… Нынешние дети поймут лучше: до сих пор Гек бросал вызов обществу, а теперь понял, что идет против самого Бога.
«Меня просто в дрожь бросило. И я уже совсем было решил: давай попробую помолюсь, чтобы мне сделаться не таким, как сейчас, а хорошим мальчиком, исправиться. И стал на колени. Только молитва не шла у меня с языка. Да и как же иначе? Нечего было и стараться скрыть это от Бога. И от себя самого тоже. Я-то знал, почему у меня язык не поворачивается молиться. Потому что я кривил душой, не по-честному поступал — вот почему. Притворялся, будто хочу исправиться, а в самом главном грехе не покаялся. Вслух говорил, будто я хочу поступить как надо, по совести, будто хочу пойти и написать хозяйке этого негра, где он находится, а в глубине души знал, что все вру, и Бог это тоже знает. Нельзя врать, когда молишься, — это я понял».
Ради своего Бога он написал донос: «Мне стало так хорошо, и я почувствовал, что первый раз в жизни очистился от греха и что теперь смогу молиться. Но я все-таки подождал с молитвой, а сначала отложил письмо и долго сидел и думал: вот, думаю, как это хорошо, что так случилось, а то ведь я чуть-чуть не погубил свою душу и не отправился в ад».
Но затем: «Стал вспоминать про наше путешествие по реке и все время так и видел перед собой Джима, как живого: то днем, то ночью, то при луне, то в грозу, как мы с ним плывем на плоту, и разговариваем, и поем, и смеемся. Но только я почему-то не мог припомнить ничего такого, чтобы настроиться против Джима, а как раз наоборот. То вижу, он стоит вместо меня на вахте, после того как отстоял свою, и не будит меня, чтобы я выспался; то вижу, как он радуется, когда я вернулся на плот во время тумана или когда я опять повстречался с ним на болоте, там, где была кровная вражда; и как он всегда называл меня «голубчиком» и «сынком», и баловал меня, и делал для меня все, что мог, и какой он всегда был добрый; а под конец мне вспомнилось, как я спасал его — рассказывал всем, что у нас на плоту оспа, и как он был за это мне благодарен и говорил, что лучше меня у него нет друга на свете и что теперь я один у него остался друг.
И тут я нечаянно оглянулся и увидел свое письмо. Оно лежало совсем близко. Я взял его и подержал в руке. Меня даже в дрожь бросило, потому что тут надо было раз навсегда решиться, выбрать что-нибудь одно, — это я понимал. Я подумал с минутку, даже как будто дышать перестал, и говорю себе: «Ну что ж делать, придется гореть в аду». Взял и разорвал письмо. Страшно было об этом думать, страшно было говорить такие слова, но я их все-таки сказал».
Грэм Грин любил ставить персонажей (взрослых) перед дилеммой: спасти свою душу или погубить ее ради спасения чужой? — и всегда решал ее, как и Твен, в пользу другого. Но Твен взвалил выбор на ребенка. Читатели, впрочем, уже знали, что их Бог изменил взгляды и священники, ранее восхвалявшие рабство, теперь осудили его. Но Гек-то этого не знал… А вы что посоветуете вашему ребенку, если Бог, о котором ему все твердят, велит делать одно, а совесть — обратное?
Отказавшись выдать Джима, Гек стал преступником, законы для него больше не существуют: «Буду опять грешить по-старому, — все равно, такая уж моя судьба, раз меня ничему хорошему не учили. И для начала не пожалею трудов — опять выкраду Джима из рабства». И тут приезжает Том Сойер, и трагедия превращается в балаган. (В США существуют издания романа, где линия Тома исключена.) Том все превращает в игру; под его влиянием переменился и Гек, став моложе и глупее, ничего дурного в действиях Тома он не видит: Джим сидит среди крыс и пауков, украсть его то ли получится, то ли нет, а мальчики развлекаются: «После завтрака мы, в самом отличном настроении, взяли мой челнок и поехали за реку ловить рыбу и обед с собой захватили; очень хорошо провели время…» Не видят зла и читатели-дети: кражи простыней и пересчитывания ложек — любимые эпизоды, а что играют жизнью человека, так это дело десятое.
В финале Том, с самого начала знавший, что Джим уже не раб, театрально выступает в роли спасителя; его благодарят, словно он подарил Джиму свободу, а не скрыл ее, заставив его страдать; сам Джим не обижается, и все довольны. Даже конфликт Гека с Богом улажен, ведь он, оказывается, не помогал преступнику, а спасал невинного человека (может, какой-нибудь дотошный мальчуган и задумается, что стало бы с душой Гека, окажись на месте Джима какой-нибудь другой раб, не освобожденный, но это уже проблемы его родителей). Некоторые современные критики считают, что финальные главы двуслойны, на страницах, где дети видят приключения, взрослые обнаруживают политическую сатиру: в поведении Тома по отношению к Джиму Твен аллегорически выразил мнение об освобождении негров — после Гражданской они формально получили свободу, а оказалось, что фактически они по-прежнему не люди (работать и учиться им негде, белые их не уважают). И все же водевильность финала смущает. Почему Твен так закончил книгу? Просто по небрежности? Или из презрения к жанровым рамкам? Он никогда не старался выдерживать однажды взятую тональность; не считал, что он читателю что-то должен. Вы начали читать психологический роман и недовольны тем, что он превратился в комедию? Это ваши проблемы… Или он все-таки не мог написать иначе?
Давайте рассуждать: а как еще можно было завершить историю? Вариант первый: Том приехал, сразу сказал, что Джим свободен, и все кончилось. В этом случае участие Тома в романе свелось бы к нулю — а для дилогии это абсолютно недопустимо. Второй: Том тоже не знает, что Джим свободен. Что дальше? Том, конечно, ребенок предприимчивый и отважный, но ему всего 10–11 лет и он, в отличие от Гека, не прошел с Джимом через испытания и лишения, ему Джим не замена отца, не друг; если бы он стал по-настоящему выручать преступника, пожертвовав спасением души, это было бы для него непосильной ношей и шло бы вразрез с логикой его характера; если бы он, напротив, мешал Геку освободить Джима, то превратился бы в омерзительного Хорошего мальчика; если бы никак в этой истории не участвовал — смотрите вариант первый.
Но, допустим, Твен решился бы исключить Тома. Гек по-настоящему спас Джима, они скитались, потом кто-нибудь им сообщил, что Джим не раб, все счастливы, пляшут и поют. Получается та же водевильность, только без Тома — за что, спрашивается, боролись? По-другому: Джим не свободен, он преступник, Гек его спас, они опять скитаются — и что? Финал один — их поймают и посадят, или они погибнут, зло восторжествовало, вдобавок Гек погубил свою душу и обречен на адские муки. Вот и хорошо, и получился бы жестокий шедевр, как «Повелитель мух»? Что ж, в 1891 году, когда Твен сделал страшную запись: «Гек приходит домой бог знает откуда. Ему 60 лет, спятил с ума. Воображает, что он все тот же мальчишка, ищет в толпе Тома, Бекки, других. Из скитаний по свету возвращается шестидесятилетний Том, встречается с Геком. Оба разбиты, отчаялись, жизнь не удалась. Все, что они любили, что считали прекрасным, ничего этого уже нет. Умирают». Он, вероятно, мог бы написать такую книгу. В 1882-м не мог — как не мог Толстой начать творческий путь с «Воскресения». Кроме того, он предназначал роман если и не детям, то детям «в том числе»: попробуйте-ка написать о ребенке, который не просто рисковал собой из-за человека, по недавним меркам считавшегося злодеем (это как раз не проблема: в советские времена было легко рассказывать, как дореволюционный гимназист укрывал большевика-безбожника, сейчас — как пионер помогал диссиденту распространять «Архипелаг ГУЛАГ»), а ради него отринул ценность, что ныне у нас опять назначили высшей (а в Америке считали всегда), — Бога, да не просто напишите, а так, чтобы вашу книгу напечатали и проходили в школе. Если получится — стало быть, вы молодец, а Марку Твену придется снять перед вами шляпу и съесть ее.