Джозеф Хопкинс Туичелл, тремя годами моложе Твена, сын священника-конгрегационалиста, окончил Йельский университет и Объединенную теологическую семинарию, в Гражданскую служил капелланом. Попал под влияние известного теолога-либерала Хорэса Бушнелла, восставшего против кальвинистского предопределения, и перенял у него необычные идеи: духовная истина может быть выражена только средствами поэзии, Бог познается через интуицию, а значит, все догматическое богословие — ерунда. Однако он окончил еще одну семинарию, Эндоверскую, прежде чем в 1865 году стал пастором в только что построенной церкви Холма Приюта (будет занимать эту должность 45 лет). Церковь была в высшей степени либеральной, но, расположенная в престижном районе, посещалась в основном обеспеченными людьми и интеллигенцией, и Твен окрестил ее «Церковью Святых Спекулянтов». Но молодой проповедник был хорош. Не порывая формально с кальвинизмом, он упирал на милосердие Божие и оставлял надежду всем; красавец, спортсмен, весельчак, поэт, говорил образно, шутил остроумно и мягко. Жена Блисса представила ему Твена, они сразу ощутили взаимную симпатию. Туичелл, «один из лучших людей на свете», был чрезвычайно веротерпим: протестантский пастор, он принимал участие в благотворительной деятельности католических миссий и ходил на лекции по эволюционной теории. Это было для тогдашнего Твена даже чересчур смело.
Твен был приглашен на обед к Туичеллу и его жене Джулии Хармони: они поженились два года назад, по любви, в доме царила атмосфера счастья и уюта. Джулия спросила гостя, почему он не женится. Из воспоминаний Туичелла: «Марк не отвечал, но, опустив глаза, казалось, глубоко задумался. Потом поднял глаза и голосом, дрожавшим от серьезности (что вызывало невероятную симпатию и доверие к его словам), произнес: «Я все время об этом думаю. Я люблю самую прекрасную девушку в мире. Я не думаю, что она пойдет за меня. Я в это не верю. Это не для нее. Но все равно, если она этого не сделает, я буду убежден, что лучшее в моей жизни — это любовь к ней, и буду горд тем, что хотя бы пытался ее добиться»».
В феврале он расстался с сенатором Стюартом, к обоюдному облегчению. Ему предлагали чиновничьи должности в сенате — в молодых государствах толковые люди ценятся на вес золота — он все их отклонил, писал Ориону, что Вашингтон ему осточертел. Джон Росс Браун, знакомый журналист, собирался с дипломатической миссией в Китай, звал с собой, но теперь существовала Оливия, и уезжать далеко от нее Сэм не хотел. В марте он узнал, что с будущей книгой проблемы: «Алта» заявила, что владеет авторскими правами на письма с «Квакер-Сити», переписка ничего не решила. Надо ехать в Сан-Франциско, а заодно там можно заработать денег выступлениями.
Взял у Блисса аванс, отправился морем через Никарагуанский перешеек, опять повстречался с капитаном Уэйкменом. Именно тогда была рассказана знаменитая история о том, как капитан побывал в раю. Твен начал писать ее сразу по прибытии в Калифорнию: он нарек героя Стормфилдом и, кроме рассказа Уэйкмена, использовал книгу Элизабет Фелпс «Приоткрытые Врата», где излагались нетрадиционные представления о рае: если человек не сумел проявить свои таланты на этом свете, его оценят на том. Книжка была по-женски сентиментальной, у Твена получалась пародия, а он хотел чего-то другого и оставил начатую историю. Он будет работать над ней еще сорок лет.
Разногласия с «Алтой» он утряс, обещав и впредь писать для газеты, но задержался на Западе на три месяца: с 22 апреля по 2 июля гастролировал в Калифорнии и Неваде, докладывал Блиссу, что залы полны и он уже к 1 мая «загреб» 1600 долларов. Составлял книгу, получившую в конечном итоге название «Простаки за границей» («Innocents Abroad»), казалось, что все просто, материал давно готов, но у него еще не было опыта работы над большими книгами, дело шло тяжело, часть очерков выбросил, оставшиеся переделал, добавил массу старинных легенд и библейских историй. «Я работал каждую ночь с одиннадцати или двенадцати до самого утра, и раз за шестьдесят дней я написал двести тысяч слов, то на одну ночь приходится по три тысячи слов. Конечно, это ничто для сэра Вальтера Скотта или Стивенсона или многих других людей, но для меня это не так уж мало».
Он говорил, что терпеть не может романов с их искусственными сюжетами; повествование должно течь произвольно, «как в жизни», так что жанр путевых заметок для него был «самое то». Но и в этом жанре существовали каноны. О путешествиях было принято рассказывать в романтическом, приподнятом тоне: осматривали великие произведения искусства и архитектуры, их величие сразу осознали, если чем-то положено восхищаться, то восхищались. Твеновский же «простак», как Иван-дурак, ко всему подходит непредвзято, без романтизации: если видит грязную лужу, то так честно и пишет, и не пытается морочить голову читателю, делая вид, что разбирается в искусстве. «Я прихожу к заключению, что если я с торжеством решаю, что наконец-то обнаружил по-настоящему прекрасную и достойную всяческой похвалы старинную картину, то мое удовольствие при виде ее — неопровержимое доказательство, что эта картина вовсе не прекрасна и не заслуживает никакого одобрения. В Венеции это случалось со мной несчетное число раз. И всегда гид безжалостно растаптывал мой зарождающийся энтузиазм неизменным замечанием:
— Это пустяки, это Ренессанс.
Я не имел ни малейшего представления, что это еще за Ренессанс, и поэтому мне всегда приходилось ограничиваться ответом:
— А! В самом деле, я как-то сразу не заметил. <…>
Наконец я сказал:
— Кто такой этот Ренессанс? Откуда он взялся? Кто позволил ему наводнять Венецианскую республику своей отвратительной мазней?»
Автор-«простак» на самом деле человек не простой: он знает историю, владеет изящным слогом и романтике не чужд. «Венеция — надменная, непобедимая, великолепная республика, чьи армии на протяжении четырнадцати столетий вызывали невольное восхищение всего мира, где бы и когда бы они ни сражались, чей флот господствовал над морями, чьи купеческие корабли, белея парусами, бороздили самые далекие океаны и заваливали ее пристани товарами из всех частей света, — Венеция впала в бедность, безвестность и печальную дряхлость. <…> Древняя праматерь всех республик — едва ли подходящая тема для пустого острословия или бездумной болтовни туристов. Есть что-то святотатственное в том, чтобы тревожить ореол романтики прошлого, которая рисует ее нам в дали веков, как бы сквозь цветную дымку, скрывая от нашего взора ее упадок и запустение. Нет, лучше отвернуться от ее лохмотьев, нищеты и унижения и помнить ее только такой, какой она была, когда потопила корабли Карла Великого, когда смирила Фридриха Барбароссу или развернула победные знамена на стенах Константинополя». (Не забудьте, это пишет человек, не окончивший даже средней школы.) Этот «простак» — существо окультуренное. Но дар художника позволяет ему видеть вещи не так, как их полагается видеть, заранее зная из книг, что они должны означать, а так, как видит ребенок, как Толстой, любивший тот же прием, видит балет («одна из девиц с голыми толстыми ногами и худыми руками, отделившись от других, отошла за кулисы, поправила корсаж, вышла на середину и стала прыгать и скоро бить одной ногой о другую»), — и это как бы не замутненное культурой зрение очень ему пригодится, когда он станет писать свои главные книги.