— Это так. Но только проблема иммигрантов для Европы очень больная тема. Понимаешь, Россия далеко, а это всё рядом, у нас. — У Бенуа становится совсем уж отеческий взгляд. — Ты что, хочешь, чтобы твой дед волновал Европу больше, чем любые другие проблемы?
— Давай ещё по одной рюмке красного, а?
— Да, я сейчас попрошу. Я вообще-то хотел с тобой поговорить немного о другом. Мне трудно будет об этом говорить. И сначала я закончу с твоим дедушкой. Послушай меня, потому что я старше тебя, а к тому же ты очень похож на меня в молодости. Очень похож. Я хотел тебе сказать, что есть такие эмм… психотерапевтические группы, в которых можно уладить свои отношения с предками, даже если они умерли. Как будто поговорить с ними. Кажется, это называется «психодрама». Я вчера начал смотреть для тебя в Интернете, но подумал, что в Москве такое тоже должно быть. На самом деле — это значит уладить отношения с самим собой.
— Я понимаю, Бенуа, о чём ты говоришь. Мы в Бурятии с женой ездили на место, где дом её прадеда стоял. Они, буряты, там водку в костёр брызгают, молоко — говорят тоже с предками. Просто честно и вслух говорят. Жена их и не видела, прадеда с прабабкой своей, они раньше умерли. А так сильно расплакалась тогда. Даже мне немного плакать захотелось, когда я с ними говорил. Но, в любом случае, спасибо тебе за заботу. Может, и схожу к психотерапевту.
Бенуа мнёт ладонью лоб, потом откидывает волосы назад.
— Илья, я скажу ещё что-то. И сожалею, если это повредит нашей дружбе. Но осталось так мало времени до того, как ты уедешь. До послезавтра. Я не хочу, чтобы ты плохо думал про меня, про мои желания помочь тебе. Потому что если будет нужна моя помощь, то ты всегда можешь звонить мне. Ты, твоя жена и твой сын всегда могут отдыхать у меня, приезжать и жить сколько угодно.
Бенуа мнётся, опять чешет лоб и вертит ножку бокала.
— Эммрр… Ффу…
У них с Муки очень похоже получается подбирать слова. У меня перед глазами опять замелькала чёрно-рыжая прядка, я вспомнил, как беззащитно проступают веснушки на её лице.
— Я ещё о другом хотел сказать. У меня такое было один раз в жизни очень давно. Десять лет назад. В общем, я люблю тебя. И хочу тоже. Мой кок встал в первый же раз, как я тебя увидел…
Я не мешаю Бенуа подбирать английские слова, просто сижу и дышу перегаром, смотрю на свой бокальчик. Смотрю на деревянный стол. Хороший получился денёк. Насыщенный, главное.
Бенуа говорил, говорил, высказался и теперь трёт лоб обеими руками.
— Прости, Илья, если я тебя обидел. Теперь ты можешь навсегда сказать мне до свидания, если это тебе неприятно. Это всё.
Мы посидели молча. Я глядел на Бенуа, а он глядел на свои ногти, потом начал ворошить волосы на тыльной стороне ладони.
Я подумал, что обижать Бенуа не стоит. Я приобнял его, потрепал по плечу и отправился на вокзал. Электричка на Эдинген должна была отходить в семь вечера, я успевал. Выйдя из кафе, я вынул из кармана карту и нашёл на ней, где я нахожусь. До вокзала было не так уж и далеко.
Я смотрел на вечерний Брюссель, плывущий в окне поезда, и очень хотел домой. Сдался я, сил не осталось. Сначала Муки, а потом ещё эти арабы с Бенуа, конечно, меня подкосили.
Когда я вышел из вагона, уже были густые сумерки. Первые пять километров от Эдингенского вокзала я прошёл более-менее, думал даже, что ходьба, равномерная работа ногами приведёт меня в норму. А потом, после Эрне, закончилась полоса для велосипедистов, я сходил с обочины каждый раз, когда рядом пролетала машина. И я опять начал злиться и уставать.
Едут сейчас все они мимо и слушают новости по радио, чувствуют сладкий ужас надвигающейся катастрофы и одновременно радость, что живут в тихих маленьких городках, где арабов поменьше. Радость, что их машину сожгут позже, чем у остальных. Ничего, и до вас тоже доберутся. Жалко, что у Муки машины нет. Ну, значит, пусть квартиру сожгут. А Пит наверняка в восторге. Все их писатели и поэты в восторге. Мы — дети страшных лет Парижа, суетливо записывают они заранее в своих блокнотиках.
В сумерках, на краю дороги, возле моего мостика над водоотводной канавой, среди полей, я открываю виски и делаю хороший глоток. Да, жалко, что я не был в Чечне, это уж точно. Имел бы хорошую, можно сказать, вечную литературную тему — война и мир. С дедом, опять же, легче было бы — прихлопнул бы пару боевиков и не так строго судил бы его с этими расстрельными списками.
И ведь, чувствую, уверен даже, что получилось бы у меня прицелиться в какой-нибудь ненавистный затылок или рожу и почувствовать пальцем потяжку курка. Это ведь только в охотничьих гладкостволках спуск без потяжки происходит. А во всех нарезных — долгенькая, задумчивая потяжка. Палец идёт, идёт, мысль какая-нибудь даже промелькнуть может, мушка немного прыгает, шевелится, это нормально. А потом неожиданно так — раз, и ствол уже пустой.
Расстрельные списки… Отправился как-то к одному старику, его ещё архитектором перестройки называли. Он начинал свою карьеру на самом дальнем конце стола, во главе которого сидел дед. А в конце жизни принялся за публикацию секретных архивных документов советского времени. Самый что ни на есть демократический деятель, сталинщину ненавидел. Я и надеялся, что он что-нибудь такое расскажет. Долго мы с ним просидели, а результат — нулевой.
Я пошёл про деда спрашивать, а старик — бывший морской пехотинец, мне совсем про другое давай говорить. Про Волховский фронт, про то, как немцев крошил. Перед рассветом, говорит, сходит в разведку, а днём смотрит, как ребята молодые из-под снега вытаивают — наши и немецкие. Расскажет и глядит на меня тоже с этой выжидающей улыбкой, как Маргерит, только иногда чуть поморщится — раздробленная на войне нога, наверное, ныла в тот день.
Я, говорит, поклялся после войны сорок лет оружия в руки не брать. И не брал, сдержал клятву. А тебе, говорит, приходилось людей убивать? Не приходилось — и слава Богу. И брось ты своего деда. Сын у тебя есть — воспитывай сына. Работа — работай. Жену люби. И в архивах копаться не стоит, один чёрт ничего не поймёшь, только запутаешься. Сына как зовут? Хорошее имя. Вот иди лучше домой, правду говорю, и поцелуй его от меня в макушечку. Запомнил? В самую макушечку, она у малышей сладко-сладко пахнет.
Я ему говорю, мол, я — писатель. Я не как внук интересуюсь, а материал собираю для книги. А он — ладно, ладно, иди.
Пью и смотрю на проезжающие автомобили. Не послушался я старика…
Встаю, сворачиваю с дороги и иду по полю к одинокому дереву, которое выделяется в лёгкой темноте на фоне более светлого неба. Там, у корней, я присаживаюсь и делаю ещё глоток.
Буду сидеть здесь. А потом они будут говорить — приезжали всякие русские и разбрасывали по полям пустые бутылки. Вот у себя дома же вы, наверное, не бросаете пустые бутылки, не плюётесь? — спросят. Как же вам в гостях не стыдно? Разбрасываем, можно ответить, чтобы они заткнулись. Не нести же на пункт вторсырья. Сдавать бутылки — это просто уже последняя степень, до неё действительно стыдно опускаться, это уже яма, всё.