— А сколько лет тебе?
— Пятьдесят. Если бы я трахнул свою первую любовь в четырнадцать лет, то я мог бы быть тебе папой.
— Бенуа, когда умер мой отец, вернее, когда я об этом узнал, было одиннадцать часов вечера тридцать первого декабря. У нас с моей первой женой собрались гости праздновать Новый год. И я не хотел выгонять их на улицу. Я ничего им не сказал и делал вид, что мне весело, до пяти утра.
— Ты знаешь, Илья, есть такие ситуации… Ты читал Рабле? Ты можешь понять, что такое весёлая смерть? Смерть и праздник одновременно. Может быть, это такое прекрасное и древнее, от чего мы все ушли? Может быть, это было как раз то, что случилось с твоим отцом? Я странные вещи говорю, я сейчас как будто немного пьяный…
— Я был такой же тогда. Как пьяный. Потом я был занят подготовкой к похоронам и поминкам. Это был девяносто второй год, тяжёлое в России время, даже водку давали по специальным талонам. Потом, на поминках, я следил за гостями и помогал тем, которые перебрали. И только после этого, через несколько дней со мной что-то случилось. Я остался дома один, начал плакать, разбил шкаф и зеркало.
— Ты сказал отцу прощай?
— Нет. Может быть, это как раз из-за этого. Я старался поддержать его перед операцией. Говорил, что всё будет хорошо. А ты?
— Я успел. Я был там вчера. Она уже, наверное, ничего не слышала, была в коме. Но я хочу думать, что слышала. Бон. Два дня назад мама нормальная была, а вчера уже в коме.
— Бенуа, я всю дорогу вспоминаю, как это будет по-английски, сейчас как будто вырубило. Бывает. Я помню зато по-французски — жё дезоле. Я сожалею.
— Спасибо. Странно, но какие-то такие специальные слова действительно ждёшь. Они как будто формальные, но очень важные. Я не знаю, почему я так откровенно с тобой говорю. Бон. — Он опять стукнул по рулю, совсем не сильно, просто подкрепляя свои слова, убеждая себя самого в чём-то. — Но услышать это важно. Как будто обряд какой-то. Я, может быть, буду сейчас нести чепуху, ты меня не слушай. Мы все равно уже скоро приедем. Просто я сейчас кое-что хочу сказать. Я так сильно чувствую, что мы все отошли от каких-то важных вещей. Сейчас…
Бенуа замолкает и просто ведёт машину минуты три молча. А я думаю, как выглядят бельгийские морги. Когда я попал в наш, московский, получать справку о смерти отца, то меня долго вели по коридору, где валялись разбитая гитара, разодранные старые матрасы и куски ваты из них, эмалированные тазики и составленные одно в одно вёдра. Я думал, что теперь тело моего отца может быть отчасти набито ватой из старых матрасов, но это меня в тот момент не очень беспокоило. Меня беспокоила справка, которую они мне должны были выдать, и будет ли цена этой справки соответствовать количеству денег в моём кошельке. Я шёл даже не выкупать тело отца, что было бы резонно при нападении врагов, при захвате его тела, я шёл выкупать справку, что мой мёртвый отец действительно мёртв, что давало мне право на покупку дополнительной еды для поминок.
Бенуа опять заговорил.
— Нас было девять детей. Иногда мне, младшему, даже не хватало внимания, как мне кажется. Я знаю, что она взрастила нас. Девять детей. Разных. Она была очень живая всю жизнь, и я очень любил её. Но без её смерти я не могу себе представить время. Я не могу себе представить, что мои дети растут. Потому что смерть должна давать плоды, должна помогать детям расти. Мама сейчас во мне, в моих детях. Это нормально, естественно. Мы должны есть, пить, смеяться, любить, рождать детей и умирать. После этого они должны есть и пить. Опять как у Рабле. Помнишь, как хохотал и плакал одновременно Пантагрюэль, когда его жена умерла во время рождения Гаргантюа? Он был рад ребёнку и плакал по жене. Это тоже была «весёлая смерть».
Мне не хочется признать, что не помню. Гомера в институте с грехом пополам прочитал, а Рабле нет. Рабле был на более старших курсах. Я просто киваю, Бенуа всё равно поверит. Он весь в себе, в своих переживаниях..
— Мне хочется побывать в той Сибири, о которой ты пишешь, может быть, там ещё осталось это? Смерть и жизнь вместе, как шампунь и кондиционер в одной упаковке? Это шутка. Не думай, что я такой бессердечный, что шучу сейчас. Но любовь, секс, дети, еда, старость, смерть, смех, жизнь, слёзы, пиво — всё это должно быть вместе. Тогда — радость. Как только что-то убираешь, то всё остальное теряет смысл. Если из любви убрать пиво или еду, то это не любовь. А мы всё время что-то убираем. — Он даже остановился на шоссе, между пряничными домиками с тыквами. Повернулся ко мне. — Я, может быть, не всегда умею так жить, но мне кажется, что я так хочу.
Потом Бенуа притормозил уже перед сворóтком на виллу, колёса зашуршали по гравийной дорожке. Мы проехали через парк, остановились возле крылечка.
Я вышел из машины, вытащил свой рюкзак, и Бенуа протянул мне руку.
Спасибо, — потом захлопнул дверцу и уехал.
Я часок поиграл в пасьянс на компьютере, потом решил, что смерть мамы Бенуа может каким-нибудь образом подтолкнуть меня к творчеству. Опять открыл записи бабушкиных рассказов, у неё тоже было что-то про смерть.
Бабушка у нас в тридцать втором году умерла. Как раз в Петров день. Мне одиннадцать лет было. Она уже плохо стала себя чувствовать, бабушка наша. А у нас совсем нечего есть. Знаешь, какой голод тогда был? И отца-то дома не было, он нанялся в Ленинград тогда. Мы и пошли с матерью в Буртас на заработки — там полоть. Брат мой Лёнька с нами не пошёл: «Я останусь здесь, я не буду работать. Буду здесь».
Ну, он остался с матерью старой. Так мы бабушку называли — «мать старая». А мы сами туда ушли. Сто грамм хлеба за целый день дают. Мы с мамой полем, полем… Просо пололи. День проходит, — мы сто грамм маминых съедим, а мои в загашник положим, в сумочку, и бережём.
Вот мы дней десять, что ли, уж с ней там проработали или больше. Нас ещё подкормила птица… как её… жаворóнка. Яичками. Нашли яйца, вот мы с ней поели. Обидели мы эту курочку.
Потом мы пошли домой. Потому что мать старая дома осталась, Лёнька остался — а ведь они голодные. Идём. А очень далеко, километров пятьдесят, наверное, идти-то. Глядим — скот гонят. Это в Пожнях было, за Черкасском, Черкасск-то мы уже прошли. Смотрим, — батюшки мои! Лёнька со скотом идёт! А он уже от голодухи-то пошёл вот в эту деревушку и нанялся коров гонять. А бабушка… Она ж одна, есть совсем нечего, только вот этот хлебушек мы ей несём.
Здесь мы, на Пожнях, ещё остались ненадолго, поработали недельку, наверное. Как раз клубника полевая пошла. Клубника пошла, мама мне и говорит: «Зинька, иди домой к матери старой. Погляди, что там. У меня что-то больно сердце кипит. А потом придёшь».
Ну ладно, я подхватила хлебушек для неё и иду. Прихожу, — вроде бы, всё нормально.
Я переночевала, а наутро думаю — что делать? Надо за клубникой сходить. Взяла кастрюлечку, пошла. Таскалась почти целый день. Ну, набрала я этой клубники. Почему мало набрала, потому что — всё в рот, ведь есть-то хочется. К вечеру прихожу. Смотрю, — бабушка наша в окно… там ещё лавка у окошка была… она на лавку села, в окно на улицу смотрит. А волосы у ней дыбом-дыбом поднялись. Я на неё поглядела, у меня аж мороз по коже пошёл. Что такое?