— С тобой хорошо обращаются? — спросил мистер Байо.
Он сидел вместе со мной сзади, а между нами лежали церковные брошюры, книги и листовки, и почти на всех них было одно и то же изображение пастора Коллинза с микрофоном.
— Да, — сказал я.
Меня не били, не мучали, но было чувство, что я солгал, потому как меня запугивали и унижали на словах. В первый день, когда из глаз моих безостановочно лились слезы, а в груди грохотало сердце, один из тюремщиков назвал меня «мелким убийцей». Но вскоре он исчез — после того как меня поместили в пустую камеру без окон, с решеткой вместо двери, сквозь прутья которой можно было разглядеть лишь соседние камеры. В них, словно звери в клетках, сидели заключенные. В некоторых камерах, кроме узников, больше ничего и не было. В моей имелся истрепанный матрас, ведро с крышкой, куда я испражнялся, да бочонок с водой, наполняемый раз в неделю. В камере напротив сидел светлокожий мужчина — шрамы, рубцы и грязь по всему телу и на лице придавали ему зловещий вид. Он сидел в углу, слепо глядя на противоположную стену, совершенно невыразительно, словно в ступоре. Позднее он стал мне другом.
— Бен, тебя там не били? — уточнил пастор Коллинз, когда я ответил на вопрос мистера Байо.
— Нет, сэр, — сказал я.
— Бен, скажи правду, — обернувшись, попросил отец. — Прошу, скажи правду.
Наши глаза встретились. На этот раз я не сумел отвести взгляд и вместо ответа заплакал.
Мистер Байо сжал мою руку, приговаривая:
— Прости, прости. Ma su ku mo — не плачь. — Ему очень нравилось говорить на йоруба со мной и моими братьями. Во время предыдущего визита в Нигерию, в 1991-м, он часто шутил, дескать, мы с братьями, будучи детьми, освоили йоруба, язык Акуре, лучше, чем родители.
— Бен, — ласково позвал пастор Коллинз. Мы тем временем приближались к нашему району.
— Сэр?
— Ты великий человек и останешься таковым. — Он вскинул руку. — Даже если тебя посадят — а я надеюсь, что во имя Христа, они этого не сделают…
— Да, аминь, — вставил отец.
— …Но если все же дело закончится этим, знай: нет ничего более великого и важного, чем пострадать за своих братьев. Нет ничего более великого! Господь наш Иисус говорит: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих»
[19].
— Да! Воистину, — истово кивая, прорыдал отец.
— А ведь если тебя посадят, то ты пострадаешь не просто за друзей, но за братьев своих. — В ответ раздалось очень громкое «Да» отца и «Истинно, истинно так, пастор», с иностранным акцентом, мистера Байо.
— Нет ничего более великого, — повторил пастор.
Отец повторял свое «Да» до того рьяно, что даже пастор замолчал. А закончив, отец поблагодарил пастора — со скорбью в голове, но от всей души. Остаток пути мы провели в молчании. И хотя страх перед тюремный заключением усилился, мысль о том, что любой исход я приму во имя братьев, утешала. Странное было чувство.
К тому времени, как мы добрались до дома, я напоминал сам себе разбитый глиняный горшок, наполненный пылью. Дэвид все крутился вокруг меня, держась, однако, на приличном расстоянии и избегая моего взгляда. Всякий раз, как я тянулся взять его за руку, он отшатывался. Я бродил по дому, точно жалкий бродяга, внезапно оказавшийся при дворе короля. Я ступал осторожно и в свою комнату не заходил. Каждый шаг воскрешал прошлое с такой отчетливостью, что захватывало дух. Меня мало заботили дни, что я проводил в похожей на клетку камере с грунтовым полом, где на долгое время единственной компанией мне стала книга. Заботило то, как мое заключение сказалось на родителях, особенно на матери, а еще меня волновало, где сейчас брат. Моясь, я все размышлял о том, что рассказал мне отец на предыдущей неделе в зале суда.
— Ты должен кое-что знать, — сказал он мрачным голосом, ведя меня в угол, и я заметил слезы у него на глазах. Когда мы уединились и никто не мог нас подслушать, отец кивнул и выдавил улыбку, не желая показывать горя. Потом снова взглянул на меня и пальцем смахнул слезы. Снял очки и посмотрел на меня больным глазом. Он почти не снимал очков с того дня, как вернулся после операции. Слева у него на лице остался шрам. Наклонившись ко мне, отец взял меня за руку.
— Ge nti, Азикиве, — тихо произнес он на игбо. — Ты совершил великий поступок. Ge nti, eh. Не сожалей, но матери о том, что я сейчас скажу, — ни слова.
Я кивнул.
— Хорошо, — еще тише произнес он на английском. — Она об этом узнать не должна. Видишь ли, мне не удаляли катаракту… — Отец пристально посмотрел на меня. — Меня ранил безумец, которого ты потом убил.
— Ах! — вскрикнул я, и люди стали оборачиваться. Даже мать посмотрела в нашу сторону. В это время она сидела поодаль, с Дэвидом, обхватив руками свое слабое тело.
— Я же просил не кричать, — испуганным ребенком напомнил отец, оглядываясь на мать. — Понимаешь, когда безумец заявился на прощание с твоими братьями, меня это очень оскорбило. Мне стало стыдно, и я решил, что с меня довольно. Захотел убить его своими руками, раз уж на это не решаются ни окружающие, ни правительство. Я отправился к Абулу с ножом, но стоило приблизиться к нему, как он выплеснул мне в лицо содержимое котелка. Убитый тобой человек едва не ослепил меня.
Пока я пытался переварить сказанное отцом, он нервно переплел пальцы. Перед моим мысленным взором встал тот день: образ очень живой, будто мучительная сцена из настоящего. Отец встал и вернулся на свое место, а я остался гадать, как рыба плавает в реке Оми-Ала и не идет ко дну и как она противостоит течениям.
Закончив мыться, я обтерся отцовским полотенцем и завернулся в него. Потом заново прокрутил в уме слова, сказанные отцом перед возвращением домой:
— Байо уже получил для вас визы. Если бы ничего не случилось, вы оба уже летели бы в Канаду.
Мне снова стало грустно, и в гостиную из ванной я возвращался в слезах. Мистер Байо сидел напротив отца, сложив руки на коленях и неотрывно глядя на него.
— Присаживайся, — произнес он. — Бенни, когда окажешься в зале суда, не бойся. Ничего не бойся. Ты ребенок, а убитый тобой человек был не просто безумцем. Он причинил тебе зло. Сажать тебя за это нельзя. Так что иди и скажи, как все было, и тебя отпустят. — Помолчав, он добавил: — О, нет, не надо плакать.
— Азикиве, я же просил, не надо, — напомнил отец.
— Нет, Эме, не так, он всего лишь ребенок, — сказал мистер Байо. — Тебя отпустят, и уже на следующий день я заберу тебя в Канаду. Я ведь поэтому задержался — жду тебя. Слышишь?
Я кивнул.
— Тогда, прошу, утри слезы.
От упоминания о Канаде сердце снова пронзила боль. Я подумал, как близок был к тому, чтобы отправиться в страну с фотографий, которые мистер Байо присылал нам, жить в доме из досок, среди деревьев, что на зиму сбрасывают листья и под которыми позировали на велосипедах его дочери Кеми и Шайо. Подумал о западном образовании, этом чаемом мной чуде, — упустив его, я не сумел осчастливить отца. Меня переполняло чувство упущенной возможности, и я, совершенно не думая, упал на колени, обхватил ноги мистера Байо и принялся умолять: