Я больше не говорила Павлу о своем намерении уехать. Но это решение крепло. <…> Я выходила Павла. Рана оказалась менее опасной, чем вначале опасались. Павел стал быстро поправляться. Но ко мне он был нетерпелив и раздражителен. Я чувствовала, что он винит меня за свой поступок и что его выстрел вырос в непроходимую моральную стену между нами. <…>"
Он чудом остался жив. Тут даже нельзя привычно добавить: к счастью. Ведь если бы тогда Павел Ефимович поувереннее нажал на курок и рука бы не дрогнула, он был бы избавлен и от роли палача Тухачевского и его товарищей, да и многих других ни в чем не повинных командиров и комиссаров, а потом — от позора суда и казни в лубянском подвале.
Потом Александра укоряла Павла в письме: "Твой организм уже поддался разъедающему яду алкоголя. Стоит тебе выпить пустяк, и ты теряешь умственное равновесие. Ты стал весь желтый, глаза ненормальные". Разрыв с любимым Павлом все равно становился неизбежным.
Павел уже оправился от раны и начал ходить. После попытки самоубийства он тоже начал вести дневник, где записал: "Мучительная тоска гложет сердце. Нет радостных надежд. Уехала — все! <…> Что ждет меня? Может ли быть кругом столько ненависти? <…> Тянутся мысли. Я одинок, и она уезжает. Таков финал пятилетней любви <…>. Как можно теперь верить, с кем же можно теперь поделиться своими душевными переживаниями? Тут идеализм не поможет, тут страдания и жгучая мука за все, чем я дышал. Переживаю трагедию своей жизни".
А после отъезда он написал ей письмо: "<…> Я рвался к тебе, Шура, потому что я страдал по тебе. Ты говориш, что твое тело для меня все равно. Нет, ты не права, твои очи вместе с телом опьяняли меня. Да, я никогда не подходил к тебе как к женщине, а к чему-то более высокому, более недоступному. А когда были минуты и ты становилась обыденной женщиной, мне было странно, и мне хотелось уйти от тебя. Ты в моих глазах и в сердце, когда я рвусь к тебе, выше досягаемого. Но теперь я слабый, так же, как и все мужчины, открыл мои изломы души. <…> Ты покидаеш меня, а я был наивен, Шура, <…> мне казалось, что все тебе скажу откровенно, и ты поймеш меня, и я спокойно всеми фибрами моей души останусь с тобой, и будем опять вместе, <…> чтобы упиться друг другом и с новой силой насладиться своими жизнями. Но твой мучительный взор, твои страдания говорят другое, и мне кажется я был прав, скрывая от тебя свои переживания. <…> Не могу видет твои муки, они душат меня. <…> Все это тебе говорит только, только твой Павел, он никому не принадлежал и никогда не будет принадлежат, но ты ведь все понимает, ты должна понят без слов <…>".
Шура не ответила. Лишь записала в дневнике: "Я убегаю не от Павла, а от той "я", что чуть не опустилась до роли ненавистного мне типа влюбленной и страдающей жены".
Но она еще колебалась: может быть, с Павлом еще не все потеряно? И отметила в дневнике: "Весь запас моей любви я хочу сейчас щедро отдать ему, обогреть. <…> Куда делась вся моя требовательность к Павлу? Все мои сомнения, ревность, мой бунт против него? Только бы он не страдал, только бы вернуть его к жизни, уже не только физически, но и морально!" Но в конце концов решила: "Нет, я уйду. Довольно. Старалась, билась сделать из него человека — партийца, развить вложенные в этом самородке возможности, качества, военный талант. Не сумела, значит. Стать "женой" не могу, не хочу. Коллонтай жива, и я уйду. Уйду на новую работу по призыву партии".
Самой популярной работой Коллонтай стала опубликованная в "Молодой гвардии" в 1921 году статья "Дорогу Крылатому Эросу! (Письмо к трудящейся молодежи)", название которой сразу же стало нарицательным. Там утверждалось:
"Бескрылый Эрос поглощает меньше чувств, он не родит бессонных ночей, не размягчает волю, не путает холодную работу ума. Классу борцов, когда неумолимо звучит колокол революции, нельзя подпадать под власть крылатого Эроса. В те дни нецелесообразно было растрачивать душевные силы членов борющегося коллектива на побочные душевные переживания, непосредственно не служащие революции. <…> Но теперь, когда революция в России одержала верх и укрепилась, когда атмосфера революционной схватки перестала поглощать человека целиком и без остатка, нежнокрылый Эрос снова начинает предъявлять свои права. Он хмурится на осмелевший бескрылый Эрос — инстинкт воспроизводства, не прикрашенный чарами любви. Многоструйная лира пестрокрылого божка любви покрывает одноструйный голос бескрылого Эроса".
Коллонтай настаивала на трех основаниях торжества "крылатого Эроса":
"1) равенство во взаимных отношениях без мужского самодовления (имеется в виду совершенство в обладании благами; способность, благодаря которой ее обладатели управляют сами собой; и рабского растворения своей личности в любви со стороны женщины);
2) взаимное признание прав другого без претензии владеть безраздельно сердцем и душой другого (чувство собственности, взращенное буржуазной культурой);
3) товарищеская чуткость, умение прислушаться и понять работу души близкого и любимого человека (буржуазная культура требовала эту чуткость в любви только со стороны женщины)".
Она декларировала отказ от права собственности на любимого человека:
"Буржуазная идеология воспитала в людях привычку смешивать чувство любви с чувством собственности над другим человеком. Первые ласкательные слова, какими обмениваются влюбленные, — это "я твоя, ты мой". Пора этой привычке исчезнуть, это остаток буржуазного представления, что "собственность" — это высшая ценность. Хорошему товарищу, созвучной подруге не скажешь же "мой" или "моя".
Без этих ложных представлений исчезнут и муки ревности. Надо уметь любить тепло и не ради себя, а вместе с тем всегда помнить, что ты "ничья", кроме своего дела. Тогда другой, любимый человек, не сможет ранить тебя. Ранить сердце может только "свой", а не "чужой"".
Но сама-то Александра ревновала по-настоящему. Значит, чувство собственности никуда деться не могло.
На дипломатическом поприще
Коллонтай обратилась с письмом к Сталину. В конце жизни она писала в дневнике: "Я написала Сталину все, как было. Про наше моральное расхождение с Павлом, про личное горе и решение порвать с Дыбенко. Написала, что меня не удовлетворяет работа в международном женском секретариате и что мне будет трудно работать в ИККИ с Зиновьевым, особенно после Одиннадцатого съезда. <…> Я прошу партию направить меня на другую работу: на Дальний Восток или за границу на год-два. Ведь можно зачислить меня корреспондентом РОСТа или рядовым сотрудником в одном из наших полпредств. Я сумею там быть полезной партии и нашей республике. Я хочу писать труд о коммунистической морали".
Сталин ответил: "Мы назначаем вас на ответственный пост за границу. Немедленно возвращайтесь в Москву. Сталин".
Коллонтай вспоминала: "Этого счастливого, светлого дня, этого подарка в моей жизни я никогда не забуду".
Правда, было тут и нечто печальное, что Александра не скрывала: "Немного грустно мне сознавать, что я уже никогда не вернусь на свою любимую работу среди женских масс, работниц и других категорий трудящихся женщин, что на моем новом поприще порвутся дорогие мне связи с тысячами советских гражданок, которые встречали меня теплыми возгласами энтузиазма: "Вот она, наша Коллонтай!" Я перестану быть "наша Коллонтай!""