Каменев знал, что я все время старался, чтобы лидеры нашей партии не разошлись и продолжали сохранять единство. Он ценил эту мою линию. И я знал, что он не такой уж драчун, который лезет в драку особенно рьяно. Я питал некоторое уважение к нему как к политическому деятелю, хотя не мог забыть его ошибок 1915 и 1917 гг. Но, поскольку после этих событий Ленин сделал его своим заместителем, и он вел борьбу против Троцкого вместе с Лениным и после него, и в этой борьбе мы были вместе, я относился к нему неплохо.
Зашел к нему. В кабинете мы были вдвоем. Поздоровавшись, я сел в предложенное мне кресло, стоявшее у его маленького письменного стола. В таких случаях можно было производить прием и сдачу дел официально, создавать правительственную комиссию по приему и сдаче дел. Я решил избавить Каменева от всех этих формальностей, да и Сталин не поставил вопроса о создании такой комиссии. К тому же Каменев всего полгода был наркомом. Я только сказал ему: «Я этого поста от вас не добивался, понимаю большую тревогу вашу за работу наркомата, сам очень тревожусь, что не справлюсь с делом».
Он стал уговаривать меня, что я справлюсь вполне, лучше, чем он. Он подчеркнул, что в существующей политической обстановке, в условиях острых разногласий в руководстве партии в Наркомате торговли сосредоточены острые противоречия между промышленностью и сельским хозяйством, по вопросу об отношении к крестьянству. В этих условиях нарком торговли может успешно работать только при полном доверии ЦК. Он, Каменев, этим доверием не пользуется, в то время как мне обеспечена полная поддержка ЦК в работе. Затем он стал излагать свои крайне пессимистические взгляды на положение дел в стране. Он почему-то счел нужным более откровенно, чем на Пленуме ЦК, изложить свою линию в оценке положения в наркомате, считал даже его катастрофическим в стране и партии, обнаружив при этом потерю веры в дело победы социализма.
У меня создалось впечатление, что он находится в полной прострации. Я увидел его таким жалким, ничтожным, что был ошарашен, особенно потому, что я видел на примере Северного Кавказа, как успешно развивается страна экономически и политически, как растет влияние партии в Советах, в народе, как крепнет Советское государство.
Беседа продолжалась чуть более получаса. Говорил все время он, я все слушал, пораженный. В конце только коротко сказал о моем полном несогласии с ним, о том, что должен приступить к работе и не имею сейчас времени спорить с ним, да и нужды в этом сейчас нет. Мне стало яснее, чем раньше, как далеко он отошел от партийной линии, как глубоки наши разногласия как с точки зрения теоретической, так и политической, как он оторвался от жизни и потерял веру в силы партии и пролетариата.
Мне стало ясно, что это уже совсем чужой человек. Тем более что он и его друзья-оппозиционеры, к сожалению, своей деятельностью подтвердили опасения Ленина в предоктябрьские дни…
* * *
В то время моя жена Ашхен одарила меня очередным сыном. Тот факт, что у меня дети появлялись один за другим, и их стало больше, чем у всех моих товарищей (хотя, по меркам семей, где выросли Ашхен и я, это и не так много), вызывало по отношению ко мне массу поздравлений и шуток, особенно по поводу того, что у нас с Ашхен были только мальчики. Однако мы с ней тоже хотели девочку. И вот, когда несколько позже тех событий, о которых я рассказываю, в 1929 г. Ашхен вновь ожидала ребенка, мы оба надеялись, что на этот раз, наконец, будет девочка. Но опять 5 июня 1929 г. родился мальчик, которого мы назвали Серго – в честь Орджоникидзе. Серго Орджоникидзе очень любил моих детей и уделял им внимание. Может быть, это обостренное чувство возникло из того, что у них с Зиной не было детей, они удочерили девочку, назвав ее Этери. Борис Пильняк, известнейший тогда писатель, подарил мне свой новый роман в трех книгах с надписью: «Дорогой Анастас Иванович, ура – за двенадцать сыновей!»
Имя Бориса Пильняка напоминает мне о его трагической участи. Он был расстрелян в 1937 г., что не могло быть сделано без личного указания Сталина. Лев Степанович Шаумян напомнил мне уже после смерти Сталина возможную причину гибели Пильняка. После того, как осенью 1925 г. умер в результате операции язвы желудка М. В. Фрунзе, по Москве пошли слухи, что смерть его была не случайной. Борис Пильняк опубликовал в «Новом мире» (№ 4, 1926 г.) повесть «Свет непогашенной луны» с подзаголовком «Смерть командарма». Это было художественное произведение, однако автор прозрачно намекал на неслучайность гибели Фрунзе. Затем редколлегия признала публикацию повести своей ошибкой. Номер журнала с повестью изъяли из продажи и библиотек. Для тех лет то был чрезвычайно редкий случай.
Я хорошо помню некоторые обстоятельства, связанные с операцией и смертью Фрунзе. В двадцатых числах октября 1925 г. я приехал по делам в Москву и, зайдя на квартиру Сталина, узнал от него, что Фрунзе предстоит операция. Сталин был явно обеспокоен, и это чувство передалось мне. «А может быть, лучше избежать этой операции?» – спросил я. На это Сталин ответил, что он тоже не уверен в необходимости операции, но на ней настаивает сам Фрунзе, а лечащий его виднейший хирург страны Розанов считает операцию «не из опасных».
«Так давай переговорим с Розановым», – предложил я Сталину. Он согласился. Вскоре появился Розанов, с которым я познакомился годом раньше в Мухалатке. О нем я знал также и от одного из его непосредственных помощников, моего школьного товарища доктора Гардишьяна, с восхищением отзывавшегося о Розанове как о великом хирурге и превосходном человеке.
Пригласив Розанова сесть, Сталин спросил его: «Верно ли, что операция, предстоящая Фрунзе, не опасна?»
«Как и всякая операция, – ответил Розанов, – она, конечно, определенную долю опасности представляет. Но обычно такие операции у нас проходят без особых осложнений, хотя вы, наверное, знаете, что и обыкновенные порезы приводят иной раз к заражению крови и даже хуже. Но это очень редкие случаи».
Все это было сказано Розановым так уверенно, что я несколько успокоился. Однако, Сталин все же задал еще один вопрос, показавшийся мне каверзным:
«Ну а если бы вместо Фрунзе был, например, ваш брат, стали бы вы делать ему такую операцию или воздержались бы?» – «Воздержался бы», – последовал ответ. Ответ нас поразил. «Почему?» – «Видите ли, товарищ Сталин, – ответил Розанов, – язвенная болезнь такова, что, если больной будет выполнять предписанный режим, можно обойтись и без операции. Мой брат, например, строго придерживался бы назначенного ему режима, а ведь Михаила Васильевича, насколько я его знаю, невозможно удержать в рамках такого режима. Он по-прежнему будет много разъезжать по стране, участвовать в военных маневрах и уж наверняка не будет соблюдать предписанной диеты. Поэтому в данном случае я за операцию».
На этом наш разговор закончился: решение об операции осталось в силе.
В день, когда Фрунзе прооперировали, я вновь был у Сталина. Здесь же находился и Киров, приехавший по делам из Ленинграда. Решили без предупреждения врачей посетить Фрунзе и втроем направились в Боткинскую больницу. Там нашему приходу удивились. Заходить к больному не рекомендовали. Кроме Розанова там были Мартынов и Плетнев (последний спустя десяток лет проходил как подсудимый по одному из процессов и был расстрелян по обвинению в том, что по заданию Ягоды способствовал смерти М. Горького и других лиц).