В этом нетерпении, в своей московской, деловой и неделовой, суете Книппер не сразу ощутила первый кризис в их отношениях. Чехов написал ей 30 августа, что болен. Она заметила только первые строки: «Милая моя Оля, я жив и здоров, чего и тебе, актрисе, желаю». Последние же — «Был немножко нездоров, ворчал, а теперь ничего, опять повеселел» — оставила без внимания. Видимо, не уловила еще особенности его писем (писать о нездоровье между строк), поэтому не придала им значения. Свой ответ начала словами: «Как я рада, что ты здоров и что ты работаешь».
Через две недели Чехов не скрыл, что очень болен: «А я вот уже 6 или 7-й день сижу дома безвыходно, ибо всё хвораю. Жар, кашель, насморк. Сегодня, кажется, немного лучше, пошло на поправку, но всё же слабость и пустота, и скверно от сознания, что целую неделю ничего не делал, не писал. <…> Приехал Альтшуллер». Книппер тут же набросала ответ: как ждет его в Москве, как ей будет с ним «покойно, хорошо», а рядом с ней и ему будет лучше: «Буду тебя любить, холить, буду тебе петь».
Едва ли бы он смог сейчас же, немедленно пуститься в путь, как бы ему ни хотелось вырваться из «своей тюрьмы», из Ялты.
Книппер же настаивала: «Если ты не можешь жить здесь зиму — я тебя должна видеть перед наступлением зимы, а то мне будет слишком тяжело, милый мой Антон. <…> Ты должен приехать. Милый, голубчик, скорее, скорее будь здесь. Нам надо увидеться».
С середины августа Чехов работал над новой пьесой. Мелким, уже не бисерным, а микроскопическим почерком он заполнял листы репликами, ремарками. И не знал — допишет ли, не бросит ли…
Пьеса не вытанцовывалась и казалось, что всё мешает. Дурная ветреная погода, гости, плохое настроение, которое выдавали грубые словечки («рыло», «подло», «чертовски», «околеть»), И оборот — «Ну, да всё равно». Так Чехов говорил, когда считал объяснения напрасными, бесполезными. Эти слова перешли в рукопись, лежавшую на столе, и отданы трем героям, чья судьба сложилась трагически (Тузенбах, Чебутыкин, Маша).
Напряженную работу над «Тремя сестрами» выдавали и другие фразы, то ли перешедшие из писем в пьесу, то ли из пьесы в письма: о московском трактирчике, в котором Чехов охотно посидел бы теперь. Или о том, с каким удовольствием он поехал бы куда-нибудь. В августовских и сентябрьских письмах Чехов без конца упоминал бездождье, засуху, сохнущие деревья, ветер, сердитое море. Хотел уехать за границу по маршруту — Париж, Ницца, Африка: «Как-нибудь протяну до весны, до апреля или мая, когда опять приеду в Москву». Он умолял Книппер писать ему чаще, больше, потому что ее письма улучшали настроение, которое, по его словам, «почти каждый день бывает сухим и черствым, как крымская земля».
Письма Чехова к Книппер в это время необычны для него в обращениях и концовках. Они ласковы, нежны. Всё остальное — рассказ о быте, вопросы, упоминания пьесы. И почти ничего о своем душевном состоянии. О нем он писал другим. Например, Комиссаржевской: «Я чувствую, как здесь я не живу, а засыпаю или всё ухожу, ухожу куда-то без остановки, бесповоротно, как воздушный шар». Признавался сестре, что ему мешают, что «всё кажется, что писать не для чего, и то, что написал вчера, не нравится сегодня». Некоторым знакомым говорил, что чувствует себя забытым, надеется протянуть подступающую зиму.
Свое состояние он назвал «полусном». Не сном и не явью. Говорил, что хотел бы «очнуться». Может быть, поэтому так эмоциональны приветствия и прощания в его письмах к Книппер? Будто опасался, что переписка вот-вот оборвется и всё пойдет по-старому, как прежде.
Вот этого настроения, видимо, не ощущала Книппер на таком далеком расстоянии. Она думала и писала всё более об их отношениях, о браке, о судьбе сезона. Даже подозревала, что он раздумал жениться. В письме от 24 сентября поставила вопрос просто: «Или ты меня знать не хочешь, или тебе тяжела мысль, что ты хочешь соединить свою судьбу с моей? Так напиши мне все это откровенно, между нами все должно быть чисто и ясно, мы не дети с тобой».
25 сентября в Ялту ушла телеграмма Немировича: «Измучились от ожидания твоей пьесы нужна чрезвычайно. Когда приедешь?» Театру действительно очень нужна была новая пьеса. Особенно после неуспеха «Снегурочки».
Книппер, чего она не скрывала, нужна была ясность. На самом деле, «не дети». Она почти велела: «Ну, подумай и отвечай твоей Ольге». Он ответил 27 сентября. Удивился ее тону, объяснил задержку с отъездом исключительно болезнью. Отклонил всякие объяснения «с серьезными лицами, с серьезными последствиями». И еще раз повторил: «<…> я уже говорил тебе 10 000 раз и буду говорить, вероятно, еще долго, т. е. что я тебя люблю — и больше ничего». Свое состояние Чехов, наверно, передал в этом письме описанием крымской природы: «Бедные деревья <…> за всё лето не получили ни одной капли воды и теперь стоят желтые; так бывает, что и люди за всю жизнь не получают ни одной капли счастья. Должно быть, это так нужно».
Эти слова оказались созвучны реплике героя новой пьесы. Тузенбах, уходя на дуэль, в который раз говорил Ирине слова любви. В ответ услышал ее обещание быть верной и покорной женой, но «любви нет, что же делать». И попрощался: «Надо идти, уже пора… Вот дерево засохло, но всё же оно вместе с другими качается от ветра. Так, мне кажется, если я и умру, то всё же буду участвовать в жизни так или иначе. Прощай, моя милая… (Целует руки)».
Свое письмо от 27 сентября Чехов закончил словами: «Прощай, прощай, милая бабуся, да хранят тебя святые ангелы. Не сердись на меня, голубчик, не хандри, будь умницей». Его объяснение в любви подразумевало любовь. Ее слова о любви не скрывали вопроса о замужестве.
Но не вопрос о семейном укладе, общем доме, ее переезде в Ялту, уходе из театра. Об этом в письмах Ольги Леонардовны пока не было ни слова, словно факт женитьбы не менял их жизни.
Он не мог излечиться от болезни. Она не могла бросить театр. Ситуация ясно и просто определена в финале этого письма: «Если мы теперь не вместе, то виноваты в этом не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству». Назавтра Чехов написал еще одно очень спокойное письмо.
Книппер ответила как-то небрежно. Попросила извинить за последние «сумасбродные» письма. Подчеркнула тоном, что ей тоже несладко живется и пусть он это берет в расчет: «Если любишь, так поймешь». Затем рассказала о неудаче театра со «Снегурочкой». И не преминула поведать об ужине в «Континентале», где актеры в компании Горького и Бунина кутили до утра. Закончила и вовсе обидно: «Что ты там делаешь целые дни? О чем ты можешь беседовать с М-те Бонье? Слушать сплетни, переливать из пустого в порожнее? Такая жизнь должна давить. Тебе надо вон из этой тухлятины, pardon за выражение. <…> Люби меня и верь мне. А ты мой?»
На другой день, словно спохватившись, написала совсем другое письмо: о восторгах зрителей на спектакле «Дядя Ваня». О любви к нему публики. О том, как она чувствует свою роль в этой пьесе своего «милого скромного писателя». Риторически вопрошала и заверяла: «Так ты меня любишь? Мы с тобой будем хорошо, хорошо жить, несмотря на всяких бесов. Я в этом слепо убеждена».