Я пошел наверх. Мы сели в гостиной играть в шахматы. Лев Николаевич сказал мне очень взволнованным голосом:
– Там делается что-то ужасное и для меня непостижимое!
А потом, когда Софья Андреевна согласилась на странный и, кажется, юридически неосуществимый план простить мужиков после приговора у земского начальника, Лев Николаевич сказал ей кротко и спокойно:
– Ты лишила себя радости простить, а в них вместо доброго чувства вызовешь только озлобление. Их будут таскать по судам».
Мир в доме восстановился благодаря неожиданным событиям. Длившаяся более года болезнь Софьи Андреевны привела к большим осложнениям: оказалась киста с последовательным некрозом и начался перитонит. Доктора встали перед неизбежностью опасной операции. Все несогласия на время забыты, и семья объединяется в одном чувстве любви. Льва Николаевича радует душевная примиренность и религиозное настроение Софьи Андреевны, в нем опять пробуждается надежда на ее духовное возрождение. По контрасту с этим состоянием, ему неприятна суета докторов, приготовления к операции. Но врачи не решались ее делать без разрешения мужа, и он с большой неохотой согласился. В эти дни Лев Николаевич и Софья Андреевна переживают редкие для них минуты полной душевной близости.
Толстой записывает в дневнике: «Болезнь Сони все хуже. Нынче почувствовал особенную жалость. Но она трогательно разумна, правдива и добра. Больше ни о чем не хочу писать… Полон дом докторов. Это тяжело: вместо преданности воле Бога и настроения религиозно-торжественного – мелочное, непокорное, эгоистическое. Хорошо думалось и чувствовалось. Благодарю Бога. Я не живу и не живет весь мир во времени, а раскрывается неподвижный, но прежде недоступный мне мир во времени. Как легче и понятнее так! И как смерть при таком взгляде – не прекращение чего-то, а полное раскрытие…» «Перед операцией Софья Андреевна готовилась к смерти и прощалась со всем домом, начиная с Льва Николаевича и кончая последним слугой и служанкой, просила у всех прощения, и все плакали, умиленные ее высоким духовным настроением».
Во время самой операции Лев Николаевич ушел в Чепыж и там ходил один и молился.
«Если будет удачная операция, позвоните мне в колокол два раза, а если нет… Нет, лучше не звоните совсем, я сам приду, – сказал он, передумав, и тихо пошел к лесу», – пишет И. Л. Толстой.
«Через полчаса, когда операция кончилась, мы с сестрой Машей бегом побежали искать папа.
Он шел нам навстречу испуганный и бледный.
– Благополучно! благополучно! – издали закричали мы, увидев его на опушке.
– Хорошо, идите, я сейчас приду, – сказал он сдавленным от волнения голосом и повернул опять в лес.
После пробуждения мама от наркоза, он взошел к ней и вышел из ее комнаты в подавленном и возмущенном состоянии.
– Боже мой, что за ужас! Человеку умереть спокойно не дадут! Лежит женщина с разрезанным животом, привязана к кровати, без подушки… и стонет больше, чем до операции.
– Это пытка какая-то!»
Из дневника Льва Николаевича: «Нынче сделали операцию. Говорят, что удачна. А очень тяжело. Утром она была очень духовно хороша. Как умиротворяет смерть! Думал: разве не очевидно, что она раскрывается и для меня и для себя; когда же умирает, то совершенно раскрывается для себя: – «Ах, так вот что!» Мы же, остающиеся, не можем еще видеть того, что раскрылось для умирающего. Для нас раскроется после, в свое время. Во время операции ходил в елки и устал нервами… Соня пожелала священника, и я не только согласился, но охотно содействовал. Есть люди, которым недоступно отвлеченное, чисто духовное отношение к началу жизни; им нужна форма грубая. Но за этой формой – то же духовное. И хорошо, что оно есть, хотя и в грубой форме… Как смерть умиротворяет! Над смертью так естественна любовь… Соня открывается нам, умирая, – открывается до тех пор, пока видна… Снимаются покрова. Когда все сняты, кончается жизнь».
«Я впервые в жизни близко столкнулась со смертью, увидала и поняла ее, и принимала спокойно, серьезно, но сурово, – пишет Софья Андреевна сестре. – Суета людей на земле, особенно столичная, городская сутолока мне показались так странны, ничтожны, непонятны, что хотелось закричать всем: «Не стоит, бросьте все, не суетитесь, ведь вот-вот и всему конец». Мне жаль только было то, что торжественность, загадочность, поэзия смерти, которую я испытывала при смерти мне близких: матери, детей, совсем мною не ощущались при моем умирании. Но я и не умерла. В самые тяжкие и слабые минуты моего нездоровья мысли и воспоминания пролетали с страшной быстротой и ясностью. Оставлять после себя детей и всех, кого я любила, мне было мало жаль. Только, когда я с последним простилась с Левочкой, и он зарыдал и пошел к дверям, и худые плечи его поднимались от рыданий, и он всхлипывал и сморкался, мне стало его жаль; но я и тут только перекрестилась и не заплакала».
Болезнь благополучно кончилась, «покровы» снова надеты.
«Что вам сказать о мама: она и физически и нравственно делается прежней собой, – пишет Мария Львовна Л. Ф. Анненковой. – Теперь здоровье ее настолько хорошо, что она стала бодрым шагом ходить, громким голосом говорить, опять стала входить в жизнь, и хотя радуешься этому, как возвращению к жизни, но параллельно с этим идет удаление от того серьезного, трогательного настроения, которое было в самое слабое физически время, и удаление от той мама, которая появилась во время умирания. И мне жаль расставаться с той и терять ее».
Уже через два дня после операции Лев Николаевич отметил в дневнике: «Ужасно грустно. Жалко ее. Величие страдания, и едва ли не напрасные. Не знаю. Грустно, грустно, но очень хорошо».
Спустя месяц: «Уж очень отвратительна наша жизнь: развлекаются, лечатся, едут куда-то, учатся чему-то, спорят, заботятся о том, до чего нет дела, а жизни нет, потому что обязанностей нет. Ужасно!!! Все чаще и чаще чувствую это».
Новое испытание опять на время сгладило обострившиеся углы. В ноябре захворала смертельной болезнью Мария Львовна. Она получила воспаление легких, и процесс протекал так бурно, что не уступал никаким средствам. Опасность определилась с первого же дня.
Записывая в дневнике тяжелый разговор с крестьянином, Лев Николаевич кратко коснулся своего беспокойства за дочь.
«В очень хорошем душевном состоянии любви ко всем. Читал Иоанна послание. Удивительно. Только теперь вполне понимаю. Нынче было великое искушение, которое так и не преодолел вполне. Догнал меня Абакумов с просьбой и жалобой за то, что его за дубы приговорили в острог. Очень было больно. Он не может понять, что я, муж, не могу сделать по-своему, и видит во мне злодея и фарисея, прячущегося за жену. Не осилил перенести любовно, сказал Абакумову, что мне нельзя жить здесь. И это недобро. Вообще меня все больше и больше ругают со всех сторон.
Это хорошо – это загоняет к Богу. Только бы удержаться на этом. Вообще чувствую одну из самых больших перемен, совершившихся во мне именно теперь. Чувствую это по спокойствию и радостности и доброму чувству (не смею сказать, любви) к людям.