«Страшно трагично положение матери. Природа вложила в нее прежде всего неудержимую похоть (то же она вложила и в мужчину, но в мужчине это не имеет тех роковых последствий – рождение детей), последствием которой являются дети, к которым вложена еще более сильная любовь и любовь телесная, так как и ношение, и рождение, и кормление, и выхаживание есть дело телесное. Женщина, хорошая женщина, полагает всю свою душу на детей, отдает всю себя, усваивает душевную привычку жить только для них и ими (самый страшный соблазн; тем более, что все не только одобряют, но восхваляют это); проходят года, и эти дети начинают отходить – в жизнь или смерть; первым способом медленно, отплачивая за любовь досадой, как на привешенную на шею колоду, мешающую жить, или вторым способом, смертью, мгновенно производя страшную боль и оставляя пустоту. Жить надо, а жить нечем. Нет привычки, нет даже сил для духовной жизни, потому что все силы эти затрачены на детей, которых уже нет» [293] .
«Всего больше число страданий, вытекающих из общения мужчин и женщин, происходит от совершенного непонимания одного пола другим. Редкий мужчина понимает, что значат для женщин дети, какое место они занимают в их жизни, и еще более редкая женщина понимает, что значит для мужчины долг чести, долг общественный, долг религиозный».
Горе Софьи Андреевны безысходно. Оно все застилает перед ней. И время не залечило ран, и острота не уменьшилась.
По возвращении от сестры из Киева она пишет: «Въехав в дом, пустой без Ванички, я почувствовала такое отчаяние и пустоту, что до сих пор, не переставая, громко и безумно плачу, скрываясь от всех; и не в состоянии одолеть себя… Опять Ясенки, Ясная, Козловка, Тула – и слезы, печаль, тоска по отжитом, счастливом и невозвратном… Очень мне эти дни тяжело, все вновь пережила, все горести и воспоминания: стараюсь взяться за дела, но все неважно мне и тяжело. Ну, да что об этом говорить! Теперь жизнь моя кончена».
«Здесь все – страданье. Здесь больше, чем в Москве, где постоянно видишь людей, чувствуешь свое одиночество и свою потерю того, что мне было дороже всего на свете – любви, участия и общества Ванички и тебя. Мы все живем здесь врознь и сходимся только к repas [294] . Вчера Левочка трогательно позвал меня погулять. Я пошла с ним, но расстроила его очень, потому что плакала все время; и кроме этого единственного раза, я никуда ни разу не вышла из дому; даже в сад не ходила и не хожу, совсем не могу. Нет для меня ничего: ни природы, ни солнца, ни цветов, ни купанья, ни хозяйства, ни даже детей. Все мертво, на всем могильная тоска».
«Ничего на меня не действует, ничто не волнует, кроме одного живучего и жгучего чувства тоски и безвыходного горя без Ванички. Я тут истомилась ужасно. Даже страшно делается порою, до чего я живо везде вижу Ваничку. По купальной дороге не могу совсем ездить, и во все лето, и то в компании, и только четыре раза купалась. Какая польза от купанья, когда всю дорогу плачешь взад и вперед. Ведь все бугорки с белыми грибками и боровиками, все деревца, все местечки – все мы с ним находили, везде исходили, и теперь смотришь в пустоту, душа разрывается, глотаешь слезы, чтоб других не расстраивать и не мешать жить, да и разразишься рыданьями одна, дома, в своей комнате, перед портретом Ванички, и плачешь, плачешь, просто мука! Перед свадьбой Сережи [295] стало немного легче, а теперь ждать нечего, все стало все равно, и только жду, жду, с болезненным нетерпением, что кончится когда-нибудь моя мучительная жизнь, жизнь тела, томящегося без души, а душу унес с собой Ваничка».
«Пока Левочка жив, еще и я жива, а потом уйду куда-нибудь при монастыре жить. Есть женский монастырь в 1/2. версте от могилки Ванички и Алеши; там я хочу кончить жизнь».
Отношения Софьи Андреевны и Льва Николаевича продолжают быть теплыми, ласковыми. Порою возникают прежние несогласия («по старым ранам»), поднимаются снова тяжелые вопросы «о сочинениях и доходе с них, разделе, воровстве, вегетарианстве», но все это стушевывается, оставляя место жалости и любви.
В октябре, проводив Софью Андреевну в Москву, Лев Николаевич записывает в дневнике: «Сейчас уехала Соня с Сашей. Она сидела уже в коляске, и мне стало страшно жалко ее: не то, что она уезжает, а жалко ее, ее душу. И сейчас жалко так, что насилу удерживаю слезы. Мне жалко то, что ей тяжело, грустно, одиноко. У ней я один, за которого она держится, и в глубине души она боится, что я не люблю ее, не люблю ее, как могу любить всей душой, и что причина того – наша разница взглядов на жизнь. И она думает, что я не люблю ее за то, что она не пришла ко мне. Не думай этого. Еще больше люблю тебя, все понимаю и знаю, что ты не могла, не могла придти ко мне, и оттого осталась одинока. Но ты не одинока. Я с тобой, я такую, какая ты есть, люблю тебя и люблю до конца, так, как больше любить нельзя».
Письмо жене: «Хотел тебе написать, милый друг, в самый день твоего отъезда, под свежим впечатлением того чувства, которое испытал, а вот прошло полтора дня, и только сегодня, 25-го, пишу. Чувство, которое я испытывал, было странное умиление, жалость и совершенно новая любовь к тебе, любовь такая, при которой я совершенно перенесся в тебя и испытал то самое, что ты испытывала. Это такое святое, хорошее чувство, что не надо бы говорить про него, да знаю, что ты будешь рада слышать это, и знаю, что от того, что я выскажу его, оно не изменится. Напротив, начавши писать тебе, испытываю то же. Странно это чувство наше, как вечерняя заря. Только изредка тучки твоего несогласия со мной и моего с тобой уменьшают этот свет. Я все надеюсь, что они разойдутся перед ночью и что закат будет совсем светлый и ясный».
Ответ Софьи Андреевны: «Сегодня такая радость была и твое письмо, и Левино, и отношение мальчиков ко мне. Те облачка, которые, как тебе кажутся, еще затемняют иногда наши хорошие отношения, совсем не страшны; они часто внешние – результат жизни, привычек, лень их изменить, слабость, но совсем не вытекающие из внутренних причин. Внутреннее – самая основа наших отношений – остается серьезная, твердая и согласная. Мы оба знаем, что хорошо и что дурно, и мы оба любим друг друга. Спасибо и за это. И мы оба смотрим на одну точку, на выходную дверь из этой жизни, не боимся ее, идем вместе и стремимся к одной цели – Божеской. Какими бы путями мы ни шли, это все равно».
«Письма твои, ласковые и добрые как свет изнутри, мне все освещают». «Точно ты мне открыл свои душевные двери, которые долго были заперты от меня крепким замком; и теперь мне все хочется входить в эти двери и быть душевно с тобой. В прежних наших разлуках нам часто хотелось сойтись для жизни совместной материальной; теперь же естественно и непременно должно прийти к тому, чтоб нам врознь было душевно одиноко и чтоб душевно хотелось жить одной жизнью».
X
В конце восьмой главы было указано на увеличившееся за последнее время предрасположение Софьи Андреевны к истерии и на причины ее. Неожиданное потрясение совершенно парализует сдерживающие силы, и истерическое состояние овладевает ею. Оно усиливается, достигая предельного напряжения [296] .
Живой характер Софьи Андреевны не позволяет долго оставаться в бездействии. Но все прошлое омрачено последним горем, и Софья Андреевна ищет удовлетворение в новой деятельности, которая берет все ее внимание, переносит в другой мир и помогает забыться.