Письмо Льва Николаевича жене после известия об осложнении ее здоровья в связи с родами: «Вчера получил твое письмо после посещения доктора, и ужасно мне стало грустно и тяжело, а главное, сам я себе стал ужасно гадок. Все я, – грубое и эгоистическое животное! А еще я храбрюсь и осуждаю других и гримасничаю добродетелью. Не могу тебе выразить, как мне было и есть тяжело! Вчера и во сне все видел себя презирающим себя… Пожалуйста, пиши мне подробнее о своем здоровье. Я разорвал и буду разрывать. Как ты устроишь, чтобы спать и отдыхать! Это во всяком случае главное условие для выздоровления. Скажи Тане, что это ее дело так устроить, чтобы ты не сидела долго вечером и чтоб тебя не будили. Хорошо, что мальчики в хорошем состоянии. Я ничего не предпринимаю, потому что уж очень себе противен».
Из ответных писем Софьи Андреевны: «Сегодня утром первое впечатление – твое письмо, хорошее, ласковое ко мне и любовное. На весь день меня развеселило. Если б я села на него отвечать тотчас же, то написала бы тебе, как ты называешь, хорошее письмо. А теперь, сегодня особенно, развлекли и засуетили. Ты мне пишешь, что я не зову тебя? Ах, Левочка, если б я писала в те минуты, когда хочу тебя видеть, писала бы все то, что я чувствую, то я разразилась бы таким потоком страстных, нежных и требовательных слов, что ты не остался бы и тем доволен. Мне иногда во всех отношениях невыразимо тяжело без тебя. Но я задалась мыслью исполнять свой долг по отношению к тебе, – как к писателю, как к человеку, нуждающемуся в свободе прежде всего, – и потому ничего от тебя не требую. То же чувство долга у меня к детям. Но вряд ли я могу исполнять все то, что желала бы. Потом, я уже писала тебе, что мне больнее видеть тебя страдающим в Москве, чем не видеть совсем. А в каком ты чудесном, по-видимому, духе! Твое умиление за музыкой, впечатление природы, желание писать, – все это ты самый настоящий, тот самый, которого ты хочешь убить, но который чудный, милый, поэтический и добрый, тот самый, которого в тебе, все знающие тебя, так сильно любят. И ты не убьешь его, как ни старайся».
«Сейчас получила твое хозяйственное… письмо. Значит, еще три дня тебя ждать. Зачем же ты показал такое нетерпение меня видеть? Сегодня весь день я лихорадочно ждала тебя, с таким счастьем и радостью, точно к празднику готовятся. Пока ты спокойно жил, пока я думала, что для тебя это счастье и нужно, до тех пор и сама приходила в аккуратность и жила спокойно. Ну, да так надо; только жалко: это охладит мою радость и собьет мою жизнь – эти три дня ожиданья… Прощай, милый Левочка. Уныние также от того, что я поверила в то, что ты жить без меня не можешь, и сейчас же пришлось разочаровываться… Лучше бы не верить, как и было сначала, так покойнее».
Ноябрь Лев Николаевич прожил с семьей, а в начале декабря опять уехал в Ясную Поляну. В первом письме он пишет жене: «Ехал скучно, да и сам не весел, – не весел без всяких причин, – физически слаб и в меланхолии легкой, а то быть унылым не от чего; когда думаю о всех, то радуюсь. Теперь только буду беспокоиться и пока, вероятно, не долго пробуду. Но ванна деревенской жизни мне стала необходима».
В ответ на эту короткую записку и следующее пространное письмо с описанием деревенской жизни Софья Андреевна в дружеском тоне излагает ему все различие их жизненных принципов.
«Теперь о твоем письме. Первое впечатление по прочтении его – это грусть. Да, мы на разных дорогах с детства: ты любишь деревню', народ, любишь крестьянских детей, любишь всю эту первобытную жизнь, из которой, женясь на мне, ты вышел. Я – городская, и как бы я ни рассуждала и ни стремилась любить деревню и народ, любить это всем своим существом не могу и не буду никогда. Я не понимаю и не пойму никогда деревенского народа. Люблю же я только природу, и с этой природой я могла бы теперь жить до конца жизни и с восторгом. Описанье твое деревенских детей, жизни народа и проч., ваши сказки и разговоры, все это, как и прежнее, при Яснополянской школе, осталось неизменно. Но жаль, что своих детей ты мало полюбил; если б они были крестьянские дети, тогда было бы другое. Когда ты уходишь в эту деревенскую атмосферу нравственную, я за тобой болезненно и ревниво слежу и вижу, что тут мы наверное не вместе; и не потому, что я этого не хочу, а потому, что менее, чем когда-либо, – могу.
Жизнь твоя, по тому судя, как ты яйца покупал и как сейчас же ненатурально себя обругал почти, тоже мне нравиться не может [230] . Ломанье, и вечное ломанье себя. Зачем? Лучше ли это, всякое яйцо глотать с горечью к себе. До этого яйца еще столько работы настоящей, душевной, по отношению к себе и ко всем, с кем связана жизнь».
«У тебя лучше нашего. Что касается меня, я утратила свою осеннюю ясность, – это я вижу по тому, что как я стала в прежние условия разлуки и переписки с тобой, так, проверив себя, я вижу, что уже несусь по другому течению, что балы, гости, комплименты, сказанные мне, Танино стремление на бал, мои собственные мечты о костюме Тани и о том, как будут говорить обо мне; разговоры дяди Кости и Madame Semon и проч. и проч., – все это меня охватывает, и я погибаю. Мне даже не грустно это, и это хуже всего».
Не в минуту озлобленности, а в момент приязни намечены все пункты расхождения.
Положение становится безнадежным. Нет ничего объединяющего, все держится только на обоюдном желании мира, но одного желания недостаточно, с трудом создаваемая гармония – только внешняя, и постоянные перебои предрешены.
IV
Размеры книги не позволяют вести год за годом подробный обзор. Тема на протяжении нескольких лет остается той же: последовательная смена отношений. За время успокоения и согласия накопляются невысказанные, затушеванные противоречия, затаенные надежды на перемену жизни другой стороны не оправдываются, раздражение вновь поднимается, вновь возникает борьба, а затем опять примирение. Но все же нельзя ограничиться общими фразами и короткими цитатами. Каждый раз основная тема осложнена неповторимыми в дальнейшем нюансами, а форма переживаний так характерна для данного момента, что было бы большой ошибкой показать вместо сложной, богатой жизни один голый остов. Для исследователя творчества и для читателя важно не только знать о семейном разладе Толстых, но важно видеть его, чувствовать биение страдающих сердец. Поэтому, несмотря на громоздкость нашего изложения, мы по-прежнему, хотя и в несколько сжатом виде, будем приводить пространные материалы, насколько возможно, избегая собственных комментариев.
Налаженная к концу 1884 года жизнь опять расстроилась. Одной из причин было недовольство Софьи Андреевны тем, что Лев Николаевич допустил в своей статье («Так что же нам делать?») резкие выпады против семьи. Он согласен изменить форму, но отстаивает смысл, и наболевшие вопросы вновь возникают.
«Боюсь объясняться, – пишет Лев Николаевич жене, – чтобы опять как-нибудь не раздражить тебя; но одно скажу еще раз и яснее, я думаю, чем в разговоре: я не отстаиваю форм, в которых я выражался о личностях, и каюсь в них, и прошу тебя простить меня, но если я отстаиваю что, то отстаиваю самую мысль, выраженную во всей статье и наполняющую меня всего. Эту мысль и это сознание я не могу изменить так же, как не могу изменить своих глаз, и я знаю, что ты не любишь эту мысль, а хочешь бороться с ней, и это мне больно, и оттого я отстаиваю свою мысль. Но и это все вздор. Если мысль – истина, то все, и ты в том числе, придешь к ней, и раздражить тебя в ней могла только моя личная раздражительность и гордость. Если же и мысль несправедлива, то я опять виноват, навязывая ее, да еще в неприятной, навязчивой форме» [231] .