Николай Кириллович смотрит на керосиновую лампу.
– Все те годы он, знаешь, что делал? – Манит ладонью, Николай Кириллович наклоняется. – Прятал их. На шахтах, в пещерах. Тогда там многие прятались. Но он своих держал отдельно.
– Кого?
– «Кого-кого»! «Кого-кого»! Я о ком тебе говорю? По документам их расстреляли, правильно? А по правде в пещеры уводили. Я ему сам много пещер показал. Я же родом из дуркоров, отец мой покойный дуркор был, и дед, о прадеде вообще не говорю. Они все пещеры знали, как вот эти пять пальцев. Но не открывали никому, даже под пыткой. Клятва была у них такая, если нарушишь… – Старик проводит пальцем поперек шеи. – Нянчиться не будут, отрежут голову – и гуляй. А я клятвы не успел дать, молодым был еще. Потом уже другую клятву давал, когда в комсомол вступал. Но отдельные пещеры уже знал, и как дойти. Около завода, и под Гагаринкой.
– Гагаринкой?
– Там больше всего. Там он больше всего их и держал.
– Кого?
– Опять «кого»… Расстрелянных этих своих в кавычках. Врагов народа. Он же сам враг народа был, Алексей Романович. И еще какой! Таких теперь днем с огнем не найти! Редкой души, редкого мужества человек. Если бы все такие враги народа были, мы бы уже, о!.. при коммунизме с тобой жили! Никакая Америка нас бы не догнала!
– Так, значит, Алексей Романович прятал их под Гагаринкой?
– Что? Не слышу! Никого он не прятал, это все было в рамках законности. Наверху… – Старик поднял палец и потыкал темноту. – Наверху об этом хорошо знали, всё знали. Там Алексея Романовича очень уважали как специалиста, поэтому и дали специальное разрешение заниматься контрреволюционной деятельностью в рамках, значит, целесообразности текущего момента. Время такое было, нужно страну поднимать, гидроэлектростанции строить… А теперь что? Теперь только ломают.
Николай Кириллович снова спрашивает про Гагаринку.
– Не слышу, у меня тут помехи, в это ухо обращайся… Да, мы тоже ломали. До основанья, как сказано в песне. Но мы ломали, понимаешь, чтобы строить новую жизнь, а теперь – для чего? Тут, говорят, будет стоять чертово колесо. На месте моего дома, который мой дед вот руками строил!
Старик трясет ладонями, потом отворачивается к стенке.
– Ты на нем поднимался хоть раз? – спрашивает, помолчав. – Я один раз, в Ташкенте. Купил билет, как полагается, сел со спутницей. На цепочку нас закрыли, чтобы не упасть от волнения. Только набрали высоту, я даже небо пощупать не успел, уже вниз. Лучше бы… комнату смеха здесь построили, чтобы люди приходили и смеялись над моей жизнью… Дай руку!
Николай Кириллович протягивает ладонь.
– Какая теплая… И не пахнет кровью. Совсем не пахнет! Я тогда в Ташкенте, после того колеса, в театр зашел. Ну, раз в Ташкенте, надо в театр зайти. Тем более я тогда со спутницей был, а она с такими, понимаешь, культурными запросами – то ей чертово колесо, то воды с сиропом. Так в этом театре одна женщина, англичанка кажется, она, значит, все не могла руки от крови отмыть. И мылом терла, и мочалкой, и под краном держала – кровь не сходит. Вот она все ходит по сцене и жалуется зрителям. Это, конечно, выдумка. В жизни кровь быстро смывается. Раз, два – и в дамки. А запах… Запах, да, на всю жизнь, особенно если ты убил. Очень тяжелый запах. Слышишь, как пахнет?
Николай Кириллович пробует носом воздух. Пахнет керосином, пылью…
– Кровью, – говорит Касым-бобо, не дожидаясь ответа. – От моих ладоней. Поэтому тебя позвал. Думал, попрошу через тебя у Алексея Романовича прощение, чтобы уже спокойно глаза закрыть. И запах, может, пройдет.
Старик приподнимается, сбрасывает на пол курпачу:
– Алексей-акя, – смотрит, не мигая, на Николая Кирилловича, – ты знаешь, я тебя не предавал. Тебя бы все равно тогда посадили. Была, конечно, у меня на тебя одна злость, за поезд, но, если подойти диалектически, ты был и здесь прав. Может, поэтому я особенно и злился, что ты был прав, всегда прав, слишком своей правотой раздражал. Поэтому я им кое-что сказал. И меня отпустили. И тебя потом подержали и отпустили. И твои люди, может быть, спаслись даже. Я потом одного на улице видел, только он меня не узнал.
Старик снова нюхает свою ладонь, морщится, бьет кулаком по скамье:
– Нет, все еще пахнет… Не предавал, говорю! И про подземную плотину они не через меня узнали, я только подтвердил, просто головой слегка кивнул и показал, где находится. Ты знаешь, они в пятьдесят третьем всех трясли. Кто-то мог расколоться. А может, ты сам раскололся, а? Сказал им про плотину, чтобы следы замести… Нет, знаю, не мог. И я не мог, я только подтвердил. Они сами бы туда добрались. Сами шлюзы открыли. Даже стараться не надо было, там уже давно протекало, их же еще мой прадед и прапрадед вот этими руками… Вода пошла… Кто-то, может, спасся. Стало два кладбища, одно наверху, другое внизу. Одно, значит, наверху, а другое…
– Под Гагаринкой?
Старик не отвечает. Обнюхав ладони, достает платок, смачивает из флакона и протирает каждый палец. Доносится кислый запах одеколона.
– Темная ночь, – тихонько напевает, протирая мизинец, – только пули свистят по степи… Только ветер шумит в проводах… – Поднимает глаза на Николая Кирилловича: – Завтра в девять сорок по местному времени перестанет биться сердце старого большевика, борца за светлое будущее и за сохранение памятников архитектуры Касыма Ходжакулова. Что надо будет сказать о покойном? Касым-акя был умом, честью, а когда вышел на пенсию, то и совестью своей махалли. Причиной его предстоящей смерти стали бездушие, бюрократизм, а также чертово колесо. Покойный выражает глубокие и искренние соболезнования своим родным и близким и надеется, что на его похоронах будут исполняться творения Шопена, Мендельсона и других прогрессивных композиторов…
Старик прячет платок, внимательно изучает ладони:
– Запомнил? Про церковь письмо я Давлату отдал, он потом отнесет в нужное время. Теперь иди. Прощаться не надо, завтра попрощаешься, вместе со всеми.
Николай Кириллович поднимается.
– Стой. – Старик протягивает лампу. – Унеси. Я теперь должен успеть к темноте привыкнуть, к полной темноте…
* * *
Город с желтым куполом,
19 мая 1973 года по старому стилю
Вождь пролетариата оказался прав: космос менялся на глазах. Что-то назревало, сгущалось и давило на мозг. Дни шли тяжелые, с пепельной дымкой. Сухомлинов, находясь в следственной башне, попытался резать себе вены. Резал непрофессионально, его спасли.
После Пасхи не проходило и недели, чтобы город не столкнулся с каким-нибудь черным телом. По ночам гремела артиллерия с Бабигонских высот, расстреливая мелких космических рептилий, подлетавших слишком близко, или глыбы льда. Звуки далеких орудий смешивались с лягушачьим хором и тиканьем часов. Ночи были душные и бессонные, над прудами стелился горьковатый туман. Он ходил по кабинету, иногда спускался вниз и глядел на голубое тревожное свечение Земли. Оно проникало сквозь стекло и покрывало лицо холодом. Он растирал его платком, руки были слабыми, в ногах гудел свинец.