Я считал более важным последовательно проводить десталинизацию во многих направлениях у себя дома, в нашей стране. За границей постепенно бы сами разобрались. Вот как китайцы делают с образом Мао. А у нас как раз этот процесс натыкался на препятствия, да и сейчас еще дело полностью не доделано. Дело же не только в образе самого Сталина, а в сталинских порядках в партии, в обществе. Партийная жизнь даже еще не вернулась к нравам и нормам, к демократии времен Ленина. И неизвестно, возможно ли это теперь вообще достичь. Даже Брежнев, человек примитивный и не сильный, сумел стать почти что диктатором, на него молятся, как на Сталина когда‑то. А это ведь определяет обстановку во всем обществе.
А тогда, в 1950‑х и даже 1960‑х гг. встречалось и открытое сопротивление в расчете на откат назад. Пример — ход реабилитации в 1950‑х гг., еще до XX съезда.
Хрущев ввел очень правильный порядок, когда в его отсутствие вели заседания и все текущие дела Президиума ЦК поочередно другие члены Президиума, а не просто какой‑либо из секретарей ЦК. Два года это делал я, потом настал черед Кагановича. И вот до меня доходит информация, что реабилитация замедлилась. Я вызываю Руденко и спрашиваю: «Что происходит? У вас что — политика изменилась? Но политика ЦК не менялась». Он очень взволнованно говорит, очень откровенно (он был хороший человек, порядочный, но не очень‑то самостоятельный и не из самого храброго десятка): «А вы знаете, Анастас Иванович, я был у Кагановича по делам реабилитации, а он мне сказал: «Сейчас ищут виновных в арестах. Но вы не думаете, что наступит время, когда начнут искать виновных в освобождении?» Вот я и подумал, что намечаются какие‑то изменения». Я ему твердо заявил, что с полной ответственностью могу заверить: никто не менял политику ЦК, что это личные мысли Кагановича и надо продолжать работу по ускоренной реабилитации.
* * *
Возвращаюсь к Хрущеву. Он не любил статистику. Ему всегда делали выборку: низшие показатели, высшие показатели и т. д. Я же очень люблю статистику и до сих пор читаю и сообщения ЦСУ, и комментарии к ним, статистику в печати. Когда речь зашла у нас о новой Программе партии и туда предложили включить цифры, я протестовал. Цифры — не для программ. В программах, принятых раньше, только одна цифра — 8‑часовой рабочий день (до него был 9‑часовой). И не нужно. А тут записали 240 млн. тонн стали. Зачем? Кому известно, что понадобится столько? Вот у США огромные мощности недогружены: омертвленный капитал. Делали 100 млн. т, сейчас делают 130. Больше им не надо. Зачем нам вкладывать гигантские средства в то, что, может, и не понадобится? Надо действовать по обстоятельствам.
Но Хрущев не отступал: «Это же не скоро, только к 1980 г.». Я так понял его, что он не рассчитывал дожить до конца периода «строительства коммунизма» и ему не так важно, реальные это цифры или нет. А в результате мы уже не выполняем заданий программы. Ему же был нужен эффект для народа. Он не понимал, что народ потребует выполнения или объяснения. Я понимаю записать: «добиться производства высококачественного металла в количестве, полностью удовлетворяющем потребности» и т. д., но цифры?..
Легче было с формулировками Программы. Например, я предложил Пономареву изменить несколько формулировок по международным проблемам. Он, толковый в таких вопросах человек, сразу согласился. Я потом рассказал Хрущеву, и он легко согласился, даже не расспросив, какие конкретно формулировки мы изменили. В этом вопросе доверял мне, да и не считал это для себя важным.
Но вот никак не вышло у меня с формулировкой о роли партии. Там в проект вставили фразу о «постоянном росте руководящей роли партии». Вечно будет расти — так получалось. Почему должно быть так, если будет нормальное развитие общества? Партия должна контролировать, а не решать вопросы вместо других органов управления или общественных организаций. Нет, Хрущев этого не принимал. Руководящая роль партии — значит, все будет в руках у него и у каждого, кто придет на его место.
Глупо! Так даже контролировать нельзя. Сказать — неправильное решение, ответят: «Куда же вы смотрели? Вы же сами утверждали». Свобода критики и исправления ошибок уменьшается, а ответственность за ошибки для партийных органов увеличивается. В общем, глупо.
Многое, что мне прочитали из американского издания мемуаров Хрущева, меня возмущает. Как можно говорить столько неправды? Зачем? Не понимаю и того, как он может говорить в этой книге: «Где они были при Зиновьеве, Бухарине и других?..» Это ведь, как бумеранг, бьет по нему самому, да еще сильнее, чем по нас. Мы были делегатами съездов, членами ЦК, я был секретарем крайкома. На пост наркома меня рекомендовал сам Каменев, подавший в отставку. Так я стал и кандидатом в члены Политбюро. Членом стал в 1935 г., после смерти Куйбышева, убийства Кирова, но до арестов членов Политбюро. А Хрущев ведь сделал карьеру в Москве за два‑три года. Почему? Потому что всех пересажали. Ему помогла выдвинуться Алиллуева — она его знала по Промакадемии, где он активно боролся с оппозицией. Вот тут он и стал секретарем райкома, горкома, попал в ЦК. Он шел по трупам.
* * *
Хотя с Хрущевым было трудно, но все же я был искренне огорчен его отстранением. Все‑таки он гораздо больше понимал, чем Брежнев, в политике, имел больший политический опыт работы в Политбюро. Наконец, его военный опыт на высокой должности члена Военного совета фронта был гораздо весомее, чем у Брежнева. Притом он был активным членом Военного совета, не то что некоторые. И вообще он болел за дело, был активным, твердым, когда надо было.
Видимо, «слава» Хрущева как непредсказуемого человека и сложившаяся вокруг него обстановка и помогли в Президиуме ЦК тем, кто решил его отстранить. Раньше это были почти все его люди. Но он и не сознавал, что они уже перестали быть «его людьми». У них же было другое беспокойство. Отнюдь не государственные соображения были для них решающими, а сугубо личные: они стали бояться изменчивости лидера — боялись за свои посты, чувствовали неуверенность, будучи целиком зависимы от его капризов и настроения. Поэтому и решились его убрать. Они были не храброго десятка, особенно сам Брежнев. Теперь я думаю, Хрущев сам их спровоцировал, пообещав после отпуска внести предложение об омоложении Президиума ЦК. Даже при наличии заговора они, возможно, долго бы еще не решились его реализовать, поскольку Брежнев был трусоват, как и Суслов. Косыгин же был не из их команды. Но некоторые и так рвались в бой, как, например, Игнатов, стремившийся вернуться в Президиум ЦК.
Мы собирались в Пицунду, когда сын Хрущева Сергей рассказал о заговоре со слов одного чекиста при Игнатове. Хрущев известие не принял всерьез, и, уж конечно, не стал из‑за этого откладывать свой отпуск. Он на всякий случай поручил мне встретиться с этим чекистом и улетел отдыхать. Я должен был лететь туда же через несколько дней. Ни один из нас не принял достаточно серьезно рассказ чекиста. Вернее, я, выслушав его, понимал, что человек этот честный и говорит то, что думает. Но было и впечатление, что он может все сильно преувеличить. Большинство фактов — мелкие, недостаточно убедительные. Слова Игнатова о тех или иных людях были неопределенные — «хороший человек», «нехороший человек». Ругань в адрес Хрущева понятна, имея в виду амбициозность Игнатова и тот факт, что Хрущев не ввел его в Президиум ЦК, а надежды на приближение к власти у того всегда были. С другой стороны, от Игнатова можно было всего ожидать. Но все остальные? Хрущев еще в Москве, до отъезда в Пицунду, сказал мне, что не верит в участие в «заговоре» Шелепина и Семичастного; не верит, что Воронов мог объединиться с Брежневым — они друг друга ненавидели; Суслова он вообще идеализировал. Похоже, он принимал подхалимаж всерьез и не верил, что люди, поставленные им так высоко, способны против него пойти.