– Падре! – совсем растерялся я.
– …Или Педро Ринкон, марран, над распятием и иконами святыми глумившийся, в ересь иудейскую собственного брата совращавший? Или Франциско Ласалья, содомит, отроков юных с пути сбивающий?…
Не слушал я приговора – без меня читали. Были и такие, наверно.
– Разве не должно мерзость эту каленым железом выжигать. Скажи, Начо?
Медленно-медленно голову бритую поднял. Поднял – на меня взглянул глазами совиными.
Аж отшатнулся я от взгляда его. Страшно смотрел архидьякон Фонсека.
– Не попрекну тебя, сыне, что жизнь твою спас, из петли вынул. Было – и прошло. Но скажи, Начо, или обманывал я тебя? Или подлость какую учинил? Знаю – на руку несдержан бываю, грешен, но неужто за такое зло на меня держать следует?
А я уже и не слышу почти ничего. Только глаза его круглые вижу. Насквозь взгляд прожигает, да не огнем – морозом.
– Ведаешь ты, Начо, что державе мы служим, Кастилии. Сама государыня Изабелла тебя знает, спрашивает о тебе, беды от башки твоей отводит. Или не так, сыне?
– Так, падре, – выдохнул я.
Лучше бы орал, лучше бы как давеча – кулаком в ухо!
– Предал ты меня, сыне. И королеву предал. И Кастилию нашу.
Отвернулся дон Фонсека, головой бритой качнул:
– Одно дивно, Начо. Неглуп ты, умен даже. Или надеялся, что заговорщики эти мерзкие, христопродавцы-марраны трусливые, тайну беречь станут? Или думал, что дружки твои, с Берега, промолчат?
А мне и сказать нечего. Да и как отвечать, ежели в ушах словно звон погребальный? Будто ударила Хиральда колоколами всеми.
И ведь говорил я сеньору Рохасу! Еще тогда, на дворе постоялом – выдадут! Не его дружки – так мои. Даже Калабриец – и тот дожить хочет, если не до кантона Ури, то хотя бы до дня завтрашнего.
…А все равно – не жалею!
– Думаешь, вышло бы? Ну, перевезли бы твои дружки-разбойники дюжину-другую марранов в Фес или Алжир. И что? Узнали бы все равно, и там наши людишки имеются. Узнали бы – да там же и накрыли. Ее Высочество послание в Рим направила, чтобы и тех, кто к папе за спасением едет, обратно в Кастилию возвращать. И король французский обещал сие, и император германский. Да и алжирцы, нехристи, хоть и враги наши, а иудеев на дух не переносят. Написал я уже в Фес кому следует, и в Оран написал, и в Алжир. Даже ежели вырвется кто, доплывет – встретят…
Вздохнул дон Фонсека, глазами совиными на меня взглянул. И даже непонятно, от чего горюет больше – от измены моей или от того, что Белый Начо, лучший шпион королевский, так по-глупому попался?
Встал, руки вперед протянул. Вяжите, ваша милость! Да только не стал меня вязать падре Хуан, поморщился лишь – гадливо так.
– Со всех сторон Кастилию нашу враги окружают, Начо. И в стране врагов не счесть. Только железом каленым скверну выжечь можно. Только огнем костров Сатану и аггелов его прогнать, от беды землю нашу избавить…
Вздрогнул я даже. Всесожжение! Ола! Знает, все знает сеньор архидьякон!
– А теперь и ты, выходит, враг… Иди, Начо, не о чем нам с тобою говорить. Иди!
Прояснело у меня в башке на миг малый. Но и того хватило. «Иди!» Значит, живой я? Значит, не повяжут?
Или дон Хуан де Фонсека думал, что я на колени бухнусь да о прощении умолять стану? Квиты мы с ним. Спас он меня, конечно, – из самой петелечки вынул. А я ради него разве не жизнью рисковал? Разве не расплачивался каждый раз – головами людскими?
Кивнул, поклонился даже.
…Наверх!
Из склепа, из могилы сырой – наверх! Если не нашли еще толстячка нашего, не схватили, успею предупредить… Неглуп ведь сеньор лисенсиат, ни в одном доме дважды подряд не ночует.
Наверх!
Отдышался, оглянулся, воздух свежий ночной губами попробовал…
– Сире-е-ена-а-ас!
Далеко кричат, не успеют. Да и не собираются меня хватать, иначе бы еще в подвале скрутили. С чего бы милость такая?
– Сире-е-енас! – еле слышно, словно эхо глухое. Улыбнулся я, дагу на поясе поправил.
А ведь жив ты, Бланко! Не помер вроде!
– Ай, вот куда ты, значит, ходишь, мачо! Думал – все на сегодня. Зря, выходит, думал!
– К кому же ты, Начо-мачо, заглядывал? Или зазнобу нашел в Башне Золотой?
Черной тенью стояла Костанса Валенсийка. Стояла, косами длинными качала:
– Ай, правы люди добрые оказались! Вот в чем тайна-то твоя, Начо Астуриец, вот почему альгвазилы слепнут, тебя не видят. Жаль, не пойму, кого ты тут проведывал? Ничего, Живопыре расскажу, парням всем расскажу – а они у тебя, красивого, спросят! А может, и я, глупая, догадаюсь, Начо-мачо, иуда поганый? Меня за пять эскудо попрекал, а сам-то? Не ты ли пикаро наших Фонсеке-архидьякону сдаешь?
Засмеялась – страшненько так, ближе подступила.
– Думал, что всех перехитрил, Начо-мачо? Думал, Костанса, девка дурная, с задницей поротой на соломе валяется, дерьмом облитая? Ай, мачо, это ты глупый – сюда шел, не оглядывался даже!
Цокнула языком, еще ближе подошла – на шаг, на руку вытянутую.
…Не оглядывался, верно. И радовался рано. Зачем сеньору архидьякону о меня руки пачкать? Шепнет эта дрянь Живопыре – и растащат меня по косточкам да по жилочкам.
Свои же растащат – потому как не прощается такое.
Да только и она – дура. Решила – так делай. Болтать-то зачем?
А черноглазая, видать, совсем забылась – от радости своей паскудной. Как же, самого Белого Начо одолела!
– А как в ножи тебя поставят, мачо, я рядышком побуду. Посмеюсь, плюну на тебя, а после из спины твоей ремень вырежу. Вот и счастье мне привалит! А как подыхать станешь, я тебе все напомню – как ты с Костансы смеялся, как я голой плясала, как секли меня… Или убежать думаешь? Так ведь сыщут тебя парни! И в Сарагосе сыщут, и в Мадриде, и за морем…
Кивнул я, на небо взглянул звездное. Сиренас – ясно! Все ясно как день божий. Не жить мне больше.
– Убедила, – усмехнулся. – Сыщут.
И черным мне в миг этот небо показалось – словно колдун какой звезды погасил.
…Даже не охнула – прямо в грудь дага вошла, между ребер.
И не дрогнула рука. Потому как не цыганка чернокосая, не пио, шлюха подзаборная, во тьме хохотала – Смерть надо мною смеялась.
Выдохнул, наклонился, чтобы клинок о юбку ее пеструю вытереть…
– Стоять!
И тут сообразил я все – как есть, все. Да только поздно слишком.
– Клинок на землю! За острие – и медленно, медленно. Теперь руки!
Не стражники, не альгвазилы дурные – Эрмандада. Потому и подобраться сумели. Да и незачем им подбираться было, тут, поди, и ждали, в теньке черном.