– Вот шлюха, дура набитая! – вздохнул я. – Или тебе башку плетьми отшибли?
– Там, где ворот, – худой палец уткнулся мне в грудь. – И под рубахой тоже, непростое что-то, страшное. Крепко заговорили тебя, мачо. Приманил мертвяка, сил не пожалел!
Не удержался – снова за булавку схватился.
…Ранним утром мы с Инессой расстались. Не поговорили даже – слуги вокруг стояли. Протянула мне она руку, улыбнулась. Хотел я лобастой про платок рассказать – тот, что на груди ношу, да так и не решился. Вот зайду завтра в собор, положу у алтаря.
…А ведь и вправду – непростое это дело.
Страшное!
– Молчи!
Засмеялась Валенсийка – жутко так, хрипло. Вновь зубы оскалила:
– Да только не в этом тайна твоя, мачо, ай, не в этом! Знаю я, как заговаривают. Против кинжала – спасет, отведет смерть, но против тюрьмы и заговор не поможет. Так что не потому отпустили тебя, Белый Начо! Не потому ты меня на ножи поставить не хочешь, парням не говоришь. Есть у тебя секрет, есть. А я его все равно узнаю, не отстану, не думай даже!
Скользнула рука к даге, сжали пальцы рукоять…Осеклась, губы искусанные поджала.
– Все-таки резать пришел, мачо? Режь, да знай: вся сила твоя пропадет. Тонкий это заговор, от крови рассыпаться может. Убьешь Валенсийку – удачу свою убьешь. Так что не я в твоих руках, ты в моих, Начо! Я – твоя удача, а ты – мое счастье, здорово, да?
Встал я, отвернулся от глаз ее бешеных – и вроде как успокоился. И вправду – не отстанет. Спятила дура от злобы смертной, от того, что эскудо ей не достались, от плетей алывазиловых, вот и мелет языком своим поганым, словно помелом метет. Может, и заговорила меня лобастая, да только ее заговор – не мертвецкий, правильный. И спасибо ей за это.
А насчет мертвяка – да как можно цыганке верить? От злобы и от бессилия еще и не то могла бы брякнуть.
Огляделся я, зацепился взглядом за горшок, что на соломе стоял. Вот откуда вонища!
– Еще разок дернешься, дрянь, скажу Живопыре. Он тебя не в ножи поставит – шкуру твою поганую сдерет, подстилка грязная!
Подцепил башмаком горшок – да перевернул. Прямо ей на ноги.
– А вот тебе и золото твое цыганское!
Ни слова не сказала. Видать, поняла – кончились шутки. Совсем кончились. Так и молчала, пока я дверь снаружи не закрыл. Только взглядом жгла – аж сквозь рубаху лопатки горели.
А я, дурак, чуть ли не мириться приходил!
Надо же! Врагом разжился,
Будто мало их скопилось!
Альгвазилы, Эрмандада,
Вездесущие корчете —
Всем есть дело до пикаро!
А еще – маркиз Кордова,
А в придачу – и маркиза,
Что светила белой кожей
Между черных сальных свечек.
А страшнее всех маркизов
Архидьякон де Фонсека,
Вездесущий архидьявол.
Вот компания собралась!
Только все враги за что-то.
Наступил им на мозоли —
Вот они и озлобились.
Лишь Костанса Валенсийка,
Пио, грязная подстилка,
Ненавидит меня – просто,
Бескорыстно, словно любит.
Видно, вправду Начо Бланко
Для цыганки этой – счастье,
А она – удача мне.
– А не повернуть ли нам назад, рыцарь? – молвил я, по сторонам оглядываясь.
Спросил и понял – поздно. Слишком далеко заехали. Прямо посреди Квартала Герцога мы, вон и храм, откуда я падре лысого доставал, а впереди уже и площадь виднеется – та, на которой особняк его светлости де Сидония стоит.
Видать, и рыцарь мой о том же подумал. Нахмурился, шлем свой поправил:
– Нельзя, Начо! Ведаешь ты, что ждут нас сеньоры благородные, а посему не приехать – чести нашей во вред.
Сказанул, называется.
Ох, и отговаривал я его! Да без толку, понятно. Я уж и юлить не стал, прямо в лоб врезал: мол, гоже ли вашей милости в шутах состоять? Не понял Дон Саладо, удивился только.
Всего-то добился, чтобы пугалом рыцарь мой не выглядел. Свистнул я парням с площади, сбегали они к тетке, что барахлишком всяким приторговывает, приволокли они тряпья всякого (теплое еще, не иначе этой ночью с рабов божьих сняли). Хоть и брыкался дядька, а нарядили его в платье флорентийское темного сукна с «крыльями» на плечах, да в туфли остроносые с пряжками, да пояс подобрали, серебром шитый.
…А со шляпой не вышло. Так в шлеме-саладе и поехал.
Я тоже приоделся, но только не в темное, а в самое яркое. Сукно красное, полосы желтые, «крылья» до самых ушей, шапочка с пером синим. Это уже не Флоренция – Падуя. Из Падуи сейчас самый писк везут. В общем, знай наших!
Да что толку? Все равно на смех подымут, для того и званы. Зря идальго мой калечный две ночи с бакалавром-пропойцей бумагу марал. Как откроет рот, как сказанет про василиска…
Поглядел я на Дона Саладо – хоть бы хны рыцарю моему. Важный такой, серьезный. Взгляд мой уловил, приосанился:
– Не стоит смущаться, Начо. Ибо тебе, рыцарю будущему, надлежит без страха с особами знатными речи вести. Ибо не в родословии честь – в славе!
Только вздохнул я, такое услыхав. Вздохнул – да решил твердо: замечу, как рожа чья-нибудь благородная засмеется, схвачу Дона Саладо в охапку…
И хорошо, что решил. Потому как – приехали.
Помянул я Деву Святую…
Вначале, впрочем, все чинно пошло. Слуги лошадей наших приняли, поклонились – серьезно, без ухмылок. Не нас одних – полно народу на площади. Благородные все – страх. На конях сбруя золотом сверкает, носилки, те, что для дам, бархатом да атласом обшиты. А уж наряды! Тут уж золота мало – каменьями блещут.
Гранды, язви их!
И тоже – здороваются. Чинно так кивают. Да только стоит повернуться, а за спиною вроде как хмыкают. Негромко, зато со значением.
…В мурашках спина. Словно вот-вот ножом меж лопаток ткнут.
Думал, в дом пойдем, а иначе вышло. В патио всех позвали, во дворик внутренний. Красивый, почти как у его сиятельства де Кордова. Правда, без львов, зато фонтанов целых два, и арки вокруг в резьбе мавританской, и апельсины-лимоны повсюду. Ну, и слуги с подносами, а на подносах – кубки серебряные. Не удержался – взял один, отхлебнул…
Ого! Всякое пивать доводилось, но чтобы такое! Да еще подогретое, с пряностями.
Не бедствует его светлость!
А народу все больше, от каменьев и золота глазам больно, и у всех носы кверху, щеки чуть не лопаются от важности. Взял я Дона Саладо под локоть, хотел в уголок отвести, с глаз подальше…
Не успел.
– Его светлость дон Аугусто, герцог Медина де Сидония, гранд Кастилии, и ее светлость донна Констансия, герцогиня де Сидония!
Проорал слуга – и замерли все, в столбы превратились.