Он даже снял ботинки перед тем, как лечь на кровать.
239
Когда мне наконец можно стало взглянуть на маму, вид у неё был ужасный. Тщетны были все их усилия как-то приукрасить её. Её лицо.
Не всё можно записать. Есть вещи, которые не хочется вспоминать. Достаточно плохо уже то, что не можешь их забыть. Мне и по сей день иногда ещё снится мамино лицо.
Я ожидал, что на захоронении урны мы будем присутствовать нашим тесным кругом: только мы трое да родители Хелене. Из немногих родственников, с которыми мама поддерживала связь, никто не жил в нашем городе.
Но на кладбище пришли какие-то посторонние люди. Главным образом старые – как соседка мамы, но были и несколько совсем молодых. Особенно хорошо я помню одного молодого человека, потому что всю церемонию он не находил места своим рукам: то почёсывался, то поправлял шарф, которым был обмотан, несмотря на жаркий день. Совершенно явно на наркотиках. Потом, когда они по очереди пожимали мне руку и выражали соболезнование, этот меня вдруг обнял, так что я не смог уклониться от его немытого запаха. «Она была хорошая женщина, – сказал он и ещё повторил несколько раз: – Хорошая, хорошая женщина».
То, что мама легко вступает в разговор с совершенно чужими людьми, я часто видел. У неё был талант понимать других. Но то, что из этого могло развиться столько дружб, мне никогда не приходило в голову. Вот так думаешь, что знаешь другого человека – а кого знаешь лучше, чем собственную мать? – а потом переживаешь такие сюрпризы.
Я думал, что хорошо знаю Йонаса.
На кладбище он тоже не плакал. Даже было такое впечатление: ему как будто было стыдно, что его отец не может сдержать слёз. Ребёнком ищещь утешения и не должен сам утешать других. Но он похлопал меня по руке, неуверенно, как будто видел этот жест в кино, но сомневался, подходит ли он к данному случаю. Мне это показалось таким трогательным, что я ещё больше разревелся.
Позднее Хелене с родителями уже отошли, а мы ещё стояли рядом перед свежим холмиком земли, и он сказал такое, чего мне никогда не забыть, потому что никакой семилетний не мог бы это сказать. Это была его неловкая попытка меня утешить. «Человек не умирает, когда умирает, – сказал Йонас. – Только не может больше помнить».
И потом ещё это: «Так лучше для неё. Для всех лучше».
240
То был несчастный случай. А что же это ещё могло быть?
Старая женщина, у которой давно были проблемы с равновесием, спотыкается и трагически падает под трамвай. Маленький мальчик, которого она держит за руку – или он просто стоит рядом с ней, – не может её удержать. Трагично, разумеется, но в этом нет ничего необычного. Сообщение в газете не заслужило и четырёх строчек. Факт для статистики несчастных случаев, не более того.
Если это было так.
А если тот тип из будки с колбасками всё-таки был прав?
Я с ним никогда не говорил. Я лишь взглянул на него, потом, когда всё уже было улажено и дело закрыли. Пошёл и взглянул на него. Вообще-то я собирался у него что-нибудь заказать, колбаску с картошкой фри, съесть её там, прямо у прилавка, и при этом заговорить с ним. Не сознаваться, что я сын той женщины под трамваем, а незаметно свернуть на эту тему. Чтобы он сам рассказал эту историю. Но потом я понял, что не смогу сдержаться, накричу на него, буду упрекать, обвинять во лжи. И я тогда просто остановился и сделал вид, что у меня развязался шнурок. Он был небрит, а белый фартук на нём был не вполне чист. Неаппетитно.
Но, может, моё воспоминание что-то преувеличивает. Я ведь был зол на него. Для меня это был человек, нарушивший смертный покой моей матери.
«Смертный покой». При этом я понятия не имею, есть ли вообще у мёртвых покой. Этого не можешь знать.
У него была эта непроизносимая восточно-европейская фамилия. Полицейский не хотел мне её называть, не имел права, но дело лежало перед ним, и фамилия была подчёркнута. Я хотя и не мог её разобрать – вверх ногами, – но видел, что она длинная, на конце это «ищ». Однозначно восточно-европейская.
Как будто это было важно. Как будто имело какое-то значение. Он мог бы быть и Мюллер или Шульце, это ничего бы не изменило. Важным было только заявление. Он пошёл в полицию и сделал заявление. Захотелось ему поважничать.
Это верно, от его будки хорошо видно то место, где произошёл несчастный случай. Если то, что он рассказал, действительно имело место, то он и впрямь мог его видеть. Но этого конечно не было.
До сегодняшнего дня я был абсолютно уверен, что этого не было.
241
На другой день после похорон нам позвонили из полиции, очень вежливый сотрудник. Не смогу ли я зайти в отделение, чтобы ответить на несколько вопросов. Мол, поступило заявление, и они обязаны расследовать дело. Но что я не должен беспокоиться, допрос будет проводить психолог.
Я поначалу ничего не понял. «Какое заявление? – спросил я. – И почему психолог?»
Есть такое предписание, сказал сотрудник, как допрашивать детей. Ах да, он, дескать, забыл сказать: я должен прийти вместе с Йонасом.
Потом оказалось, что этот колбасочно-будочник заявил в полицию, что мама вовсе не сама упала, а Йонас намеренно толкнул её под трамвай. Только представить себе: семилетний ребёнок, и этот сумасшедший утверждает…
Но если бы мне кто-нибудь сказал, что Йонас убежит из дома, разработав предварительный план исчезновения – я бы тоже счёл его сумасшедшим.
Хелене хотела, чтобы мы отказались и вообще не пошли. Мол, нельзя подвергать Йонаса такому, после шока с несчастным случаем. И сотрудник по телефону тоже сказал, что у них есть только одно заявление от этого человека и больше никаких других свидетельств. Но Йонасу было интересно, чтоб его допросили в полиции. Для семилетнего всё – игра. Он даже немного похныкал, что мы хотим лишить его этого развлечения. И я пошёл с ним в отделение.
Они сами там испытывали неловкость по этому делу. Извинялись передо мной, что вообще дали ему ход, но его требовалось завершить. Йонас всё это время был в приподнятом настроении.
Разглядывал на стенах объявления о розыске и спрашивал, нельзя ли ему взглянуть на камеры с задержанными. Не знаю, почему его это так интересовало. Он был тогда в первом классе, и, наверное, они там на переменах играют в бандитов и жандармов. Ему потом даже подарили красочную книжку с картинками. Храбрый маленький полицейский. Я думаю, он в неё даже не заглянул. Он уже тогда читал настоящие книги.
Его допрос длился недолго. Мне при этом не разрешалось присутствовать, поэтому я точно не знаю, какие вопросы ему задавали и что он на них отвечал. Психолог мне потом сказал: «Какой у вас интересный маленький мальчик».
Когда по дороге домой я спросил у Йонаса, как всё было, он ответил: «Он был слишком уж добреньким. Так никому ничего не докажешь».
Потом мы больше ничего не слышали об этом заявлении.