Своим телом я владею всё лучше. Оно уже многое делает так, как я того хочу.
И слух с каждым днём становится острее. Вот только что я слышал женский голос. Не тот, который я уже знаю. Другой.
Не так-то просто – из одного звучания голоса сделать более-менее надёжные выводы, но в одном я уверен: вот говорит пожилой человек. Седовласый голос. «Сейчас», сказал он. И ещё раз: «Сейчас». И потом: «Вот так вы можете его очень хорошо разглядеть».
Неужто они говорят обо мне? Они наблюдают за мной? Как они это делают, совсем без света?
Но это звучит не как деловой, служебный разговор. Разве они не понимают, что я могу их слышать? Они забыли про это или для дела так и надо? Неважно. Мне нельзя пропустить ни слова. Малейшие обрывки информации могут быть полезны.
Ничего. Снова всё стихло. Очень долгая тишина.
Потом наконец – тоном, который я бы назвалробким – вопрос: «А это его…?»
Другой, чужой голос смеётся. «Да, – говорит он. – Очень мужественный, нет?» Теперь смеются они обе. Звучит счастливо.
Чужое счастье означает, что контроль – в руках других.
«Он, наверное, сейчас спит, – говорит голос, который я знаю. – Обычно он шевелится гораздо больше».
«Может, он просто позирует, когда его фотографируют», – сказал другой голос. Они опять смеются.
Я ненавижу чужое счастье. Меня это приводит в такую ярость, что я моментально даю пинка.
«Вы это видели? – говорит чужой голос. – Это была его нога».
Случайность? Я вытягиваю руку.
«А это рука», – говорит она.
Нога. Рука. Нога. Рука.
«Теперь он танцует».
Надо, чтоб они прекратили смех.
Теперь я снова слышу знакомый голос. Тот голос, с которым мы вместе пели. «Это чудо», – говорит он.
«Это прогресс, – говорит другой голос. – В конце концов, мы живём в двадцать первом веке».
В двадцать первом?
Должно быть, я ослышался.
24
Если бы я знал, как мне вступить с ними в контакт, я бы сейчас сказал: «Я сдаюсь».
Я попытался крикнуть, но моё тело, кажется, больше не знало, как это делается. Так мне и надо. Всё так и должно быть.
Никогда бы не подумал, что бывает такое состояние. Когда у человека начинаются галлюцинации, в этом я всегда был твёрдо убеждён, то сам он не знает, что галлюцинирует. Тогда он видит только то, что воображает себе. Как тот человек со змеями. Он пробыл у нас в разработке всего четыре дня и вдруг всюду начал видеть змей. Ядовитых змей. Чувствовал их на своём теле. Мог описать, как они ползают по его лицу, заползают ему в рот, в глотку. После этого из него уже нельзя было вытянуть ничего вразумительного. Все усилия пошли прахом.
Но – а у меня это совсем иначе – в нём больше не было ни малейшего уголка, в котором он осознавал бы, что всё это лишь воображает себе. Не было в его голове того голоса, который нашёптывал бы ему: «Такого никак не может быть». Для него были только эти змеи и больше ничего в мире.
Я ему завидую. Самое худшее – терять рассудок и при этом знать, что теряешь рассудок.
Я воображаю себе вещи и при этом знаю, что они – лишь моё воображение. Я чувствую ладонь и знаю, что её не существует. Я слышу про двадцать первый век и знаю, что такого быть не может. Вещи кажутся мне реальными, и вместе с тем мой рассудок говорит мне, что они лишь продукт моей фантазии. Мои недогруженные мозговые клетки – это было бы возможным объяснением – пытаются из нехватки чувственных впечатлений сделать слишком обширные выводы.
Одна часть меня знает, что другая часть ошибается. Потому что никак не может быть того, что она…
И тем не менее.
«В двадцать первом веке», – сказала она. Это означает…
Не поддаваться образам. Бороться с ними. Сосредоточиться на вещах, которые ясны и несомненны. На нейтральных вещах. Для чего ты так много нагромоздил в своей памяти, если в трудные времена не можешь воспользоваться этим аварийным запасом?
«Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?»
Почему именно это стихотворение сейчас пришло мне в голову?
[1] (Гёте. «Лесной царь». В переводе В.А.Жуковского (Прим. перев.))
«Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул».
Я не хочу это видеть.
«Ездок погоняет, ездок доскакал…»
25
Гёте.
Родился в 1749 году во Франкфурте, умер в 1832 году в Веймаре. Веймар лежит на Ильме. Ильм впадает в Заале. Заале впадает в Эльбу.
Моя память функционирует. Я мыслю логично. Иначе я не мог бы заниматься своей профессией. Мой рассудок – это вычислительная машина, которая выдаёт безошибочные результаты.
Выдавала.
Не может быть того, в чём моя голова пытается убедить меня.
«В руках его мёртвый младенец лежал».
«Это прогресс», сказал седовласый голос. Если я не ослышался. Если я не вообразил себе это.
Должно быть, я вообразил себе это. Или неправильно понял.
Двадцать первый. Этого не может быть.
«Кто скачет, кто мчится».
Эльба впадает в Северное море.
Год, число которого начинается с цифры 2. Это означало бы…
Я родился в 1898 году.
Она не могла такое сказать. Никто не мог сказать такое. Это не имеет смысла.
Но моя голова, моя беспощадно логичная голова настаивает на этом. «Это объяснило бы, почему ты не дышишь, – говорит она. – Почему ты не бываешь голоден. Это объяснило бы, почему у тебя две кисти. Две кисти с крошечными пальчиками».
«В руках его мёртвый младенец лежал».
Был мёртвый.
Снова перестал быть мёртвым.
Это логично, но логика сейчас кажется мне чужим языком. Диалектом племени, к которому я не принадлежу.
Больше не принадлежу.
Это мыслимо. Всё мыслимо.
Если бы это ещё не подходило друг к другу столь соблазнительно. Но я не хочу в это верить. Я даже думать об этом не хочу.
Заале – приток Эльбы. Ильм – приток Заале. Веймар лежит на Ильме.
«Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?»
Дитя.
26
Если раздумья не имеют смысла, в этом повинен тот, кто их думает.
Я не могу верить тому, что я думаю.
А вдруг это всё-таки правда?
Туда и сюда. Вечно туда и сюда. Это разрывает мне мозг.
Если мозг – то, чем думают. Чем вспоминают. Может… Будь это так, как мне видится, здесь должен быть ещё и другой механизм. Тогда можно было бы объяснить…