– Вы просто устали, дорогой мой.
– Александр Анатольевич, – спросил я, – вы ведь столько лет со студентами…
– Да уж…
– Чего ей от меня надо, а? Какой во всем этом смысл?
– Как «какой смысл»? – удивился Михеев. – Очень просто. Я вам скажу, мой дорогой. Эта Бровкина попросту хочет, чтобы вы за нее написали весь диплом.
Тут я хлопнул себя по лбу. Действительно, все оказалось очень просто.
И Теодор Драйзер
– Андрей, в чем дело?! – металлический голос заведующей прерывает мои воспоминания. – Вы что решили, что у меня без вас других дел не хватает?
– Елена Михайловна…
– Надеюсь, вам, доценту кафедры, не нужно объяснять ваши прямые обязанности?! Кто на лекции сказал, что Драйзер – дерьмовый писатель?!
Я отвечаю, что никому и никогда ничего подобного про Драйзера не говорил.
Драйзер был большим нескладным человеком. Он жил в стране, где с самого начала победили либеральные идеи. Он видел, как из топей и болот люди вознесли к тучам самый великий город мира. Как они прокладывали железные дороги, как создавали и разоряли банки, как, выбиваясь из последних сил, в ожесточении жрали друг друга.
Однажды он пришел в сиротский приют для мальчиков – известный всему миру писатель. Воспитатели попросили его подождать, посидеть в зале и засуетились. Детей спешно отмыли, почистили и одели в аккуратные рубашечки и брючки, специально приготовленные для таких торжественных случаев. Потом их вывели к Драйзеру, выстроили перед ним по росту и велели читать стихи. Драйзер сидел на стуле, большой нескладный человек в клетчатых штанах, и, наклонив голову, слушал. Потом он вдруг снял очки и заплакал. Полез в карман, достал носовой платок, огромный, белый, совершенно неуместный, и принялся неловко утирать слезы. Когда чтение стихов закончилось, он с усилием поднялся, хотел что-то сказать воспитателям. Не смог. Известный писатель…
Наверное, в тот момент он острее всего почувствовал, что все бессмысленно. Что люди давно уже провозгласили относительность всех вещей, исключая шкурные. Что бессмысленно даже искусство, особенно профессиональное. Что нужно всеми силами пресекать красоту, пресекать всякую складную, членораздельную речь, что нужно картавить, запинаться, безжалостно ломать ее косноязычием.
Я повторяю Елене Михайловне, что никогда прилюдно не называл Драйзера дерьмовым писателем, и зачем-то назло добавляю:
– Но, честно говоря, всегда хотел его так назвать.
Апенко устало смотрит мне в глаза:
– Так, декабрист Лунин… Знаете… шагайте-ка отсюда. – Она тянется к каким-то бумагам у себя на столе, давая мне понять, что разговор окончен. – А Бровкину, – говорит она на прощание, – раз вы не справились, я отдаю Михееву.
Философ-постмодернист и новый роман
– Ты их всех распустил, и Бровкину, и остальных, – учит меня уже через час философ– постмодернист Александр Погребняк.
Мы созвонились, договорились встретиться и вот теперь сидим в кафе. Снаружи – штормовой ветер, раскачивающий черные голые деревья. А тут, внутри, очень тепло и уютно. Мягкий свет желтых абажуров. Крошечные манерные столики и венские стулья вокруг них аккуратно расставлены вдоль стен и вдоль широких окон, выходящих прямо в тихий внутренний дворик, по которому не спеша прогуливаются голуби. Над нашим столиком – копия старой гравюры, изображающая набережную Невы, черную водную гладь и низкие фасады на другой стороне реки. Негромко играет джаз. Мы пьем кофе и курим сигареты.
Саша учит меня жить. Это несчастье с ним всегда случается почему-то именно осенью. Я давно заметил, что осенью, обычно в октябре, его глаза по любому поводу, даже самому незначительному, начинают наливаться мыслью, а речь – желчной философской назидательностью. Осень – его время. Саша ведь очень любит хорошо одеваться и демонстрировать купленные в местах, известных только ему одному, всякие куртки, свитера, рубашки, платки. А когда это еще можно делать, если не осенью? Летом, как известно, много одежды не требуется, а зимой и весной всё, даже самое эксклюзивное, приходится прятать под теплым пуховиком. Поэтому Саша может развернуться только осенью – и философски, и вообще. Сегодня он как раз в ударе.
Осудив мою мягкотелость, Саша переходит к продуктам питания и начинает высказываться в том смысле, что вот в Италии везде подают хороший кофе, а у нас, даже если переплатишь в два раза, все равно принесут какое-нибудь дерьмо.
– Принесут из принципа, понимаешь? – развивает свою мысль Саша. – Чтобы лишний раз ткнуть тебя носом, что ты, мол, не в Италии, чтоб знал свое место, и вообще…
Но тут разговор неожиданно сам собой прерывается. По дворику, прямо к окну, где мы сидим, приближается девушка. У нее красивые скулы и смешная разноцветная прическа. Ноги обуты в высокие сапоги с металлическими пряжками. В левой руке она держит большой букет из осенних цветов, а правой вытирает слезы. Девушка подходит к урне, резким движением швыряет в нее букет и, круто повернувшись, устремляется прочь.
– Интересно, – говорю я после некоторого молчания. – А что у нее произошло, что она так?…
– Интересно до офигения… – равнодушно произносит Погребняк.
– Нет, ну Саш… правда…
– Меня только не впрягай, ладно? Лучше нá вот… возьми… – Он берет с подоконника свою сумку, открывает ее и достает увесистый том. – Мерло-Понти. «Феноменология восприятия». Почитай! Вот это действительно интересно.
– Слушай, ну все-таки, – говорю я, пряча книгу в пакет. Полиэтилен очень противно шуршит. – Вдруг с ней что-то случилось, а? Может, догоним, а? Вдруг ей помощь нужна… и всё такое? Чего она так плакала?
– Ну тебе-то, Андрюша, какая разница?! Потому что дура, понимаешь?! Потому и плакала. Дуры они ведь всегда плачут! Взять вот мою… Ладно… Я вот другое вспомнил. Как у меня тут один студент тоже вот так расплакался. Наш, кстати, студент, с факультета свободных искусств. Он себе куратора решил поменять: я его, видишь ли, не устраиваю. Морда, дескать, у меня слишком умная, и он из-за этого комплексует. Ну вот. О чем я? А, вспомнил. Явился этот хмырь ко мне и спрашивает, что ему, дескать, нужно делать. Я ему, понимаешь ли, справочное бюро. Объясняю ему: надо тебе заявление написать на имя декана. В шапке, объясняю, напишешь: и.о. декана факультета свободных искусств Федчину Филиппу Владимировичу от тебя, говнюка… имя, фамилия, отчество. А он вылупил на меня глаза, рот открыл, аж вонь по аудитории разнеслась, будто стадо скунсов дружно пернуло, и жалобно так пискнул: «Александр Анатольевич! Ну зачем обязательно в шапке?» Я ему объясняю: «Зубы, дурень ты эдакий, чистить надо!» Ну не так, конечно. Вежливо, но доходчиво, ты же меня знаешь. Дескать, форма такая. В шапке пишете, кому и от кого. А он чуть не плачет, представляешь? «Какая, говорит, вам разница, Александр Анатольевич, в шапке я буду писать заявление или без шапки?» Нет, ну ты слышал когда-нибудь хоть что-то подобное? – Погребняк тяжело вздыхает. – И откуда они только берутся… такие… как этот, как твоя Бровкина? Жили же где-то себе в какой-то норе спокойно. Так нет… не сиделось им. Выползли на свет божий. В университет поступили… И теперь нам мозги засирают… Дай-ка сигарету…