Да только вот благодаря ее собственному приказу Шарль сейчас, наверное, а впрочем, даже наверняка уже на вокзале Лион-Перраш, с букетом цветов в руках. Он не знает, что его прекрасная возлюбленная загнана в западню, как дикий зверь, томится меж четырех стен, покрытых эмалевой краской, и что он, возможно, увидит, как с поезда в конце пути сойдет всклокоченная, совершенно не в себе женщина с лопнувшими нервами. Даже книг никаких нет! Ни одной книжки в ее сумочке! Единственное, что тут можно почитать, призывает быть осторожнее при выходе, не ошибиться дверью и не спрыгивать на пути. Смешно, просто обхохочешься! Если уж на то пошло, она предпочла бы броситься на рельсы, лишь бы вырваться из этого проклятого места. Все, что угодно, будет лучше, чем эта продезинфицированная коробка, это нелепое препятствие, это прямое покушение на ее свободу, чего никто не осмеливался делать вот уже десять лет. Десять лет никто не осмеливался ее запирать. А главное, за эти десять лет каждый поскорее старался избавить ее от чего-то или от кого-то. Но тут она одна, как старая кошка! И Летиция яростно пнула дверь ногой, что причинило ей ужасную боль, испортило ее новые туфельки от Сен-Лорана и не послужило ничему. Держась за ногу, она вновь упала на унитаз и поймала себя на том, что жалобно шепчет: «Шарль! О Шарль!»
Конечно, у него, у Шарля, есть свои недостатки: он слишком дотошен, и его мать, в общем-то, ничуть не забавна, да и его друзья, впрочем, тоже. Ее-то собственные гораздо веселее, красивее и оригинальнее, чего уж там. Но все-таки если бы Шарль был здесь, все двери всех закутков всех поездов были бы уже давно распахнуты настежь, и он смотрел бы на нее глазами кокер-спаниеля, положив одну из своих таких больших и при этом таких квадратных рук на ее собственную и говорил бы: «Вы не слишком испугались? Вас не слишком расстроила эта идиотская история?» – и даже извинился бы за то, что не действовал быстрее, а может, даже пригрозил бы подать в суд на SNCF. Ведь он, в сущности, бешеный, несмотря на свой уравновешенный вид. Во всяком случае, не стерпел бы, чтобы с ней случилось хоть что-нибудь неприятное. Шарль о ней беспокоится, и, если хорошенько подумать, на свете не так уж много мужчин этой породы. Не то чтобы ей не хватало мужчин, которые беспокоились бы о ней, нет, это слишком расплывчатое определение и слишком нелепое само по себе, но обычно их все-таки не хватает – мужчин, которые беспокоятся о женщинах. Все подруги ей это говорили, и, по сути, они, конечно, правы. Это старый добрый лозунг эпохи, но не такой уж неверный. Ведь тот же Лоуренс в тех же обстоятельствах, не видя ее возвращения, решил бы, что она сошла в Дижоне, чтобы встретиться с кем-то другим, а Артур подумал бы… Ничего бы он не подумал. Пил бы до самого Лиона, спросив раза два-три метрдотеля, так что в итоге только Шарль со своим полосатым галстуком и своим спокойным видом перевернул бы ради нее весь «Мистраль». Да, очень досадно, что они должны расстаться. Если подумать, даже глупо. Ей тридцать шесть лет, и с двадцати она занималась только мужчинами – своими мужчинами, – их причудами, их историями, их женщинами, их амбициями, их грустью, их желаниями… А в этом поезде, застряв тут самым несуразным образом из-за строптивой защелки, видит вдруг лишь одного мужчину, который мог бы вытащить ее отсюда, и как раз этому-то мужчине (ради которого оказалась в этом поезде и к кому едет) она собирается сказать раз и навсегда, что не нуждается в нем, равно как и он в ней! Однако ведь она была – о боже! – убеждена во всем этом, садясь в поезд часом раньше. И каким решительным тоном велела Ахиллу, своему шоферу, заехать за ней завтра в то же время, когда все цепи будут порваны! (Это про себя, разумеется.) И с какой радостью она воображала себе этим самым утром, как вернется в Париж, одна, свободная, без лжи и без долга, без малейшего обязательства ждать телефонного звонка из Лиона, отказываться от приятного ужина из-за возможного приезда из Лиона, внезапно отменять какую-нибудь необычную встречу из-за присутствия этого Шарля… Да, проснувшись сегодня утром у себя дома, она ликовала, внезапно разрываясь между удовольствием сесть в поезд, чтобы прокатиться по прекрасной французской равнине, и другим, гораздо более жестоким удовольствием – проявить честность и недвусмысленность, пуститься в путь, чтобы дать понять кому-то, что она честна и недвусмысленна, но при этом потеряна для него. Да, в ней всегда была некая жестокость, которая легко могла стать и ликующей. Но тут она, Летиция Гаретт, стала гнусной карикатурой на саму себя, этакой запертой в туалете женщиной-вамп, и ни ее судьба, ни ее прошлое как-то не укладывались в эту рубленую мозаику, которая отражалась вместо ее лица в мутном туалетном зеркале – оптическая иллюзия из-за слез от смеха и сильнейшего раздражения.
Чуть позже было полно настойчивых мужчин или женщин – как тут разберешь? – которые трясли ее дверь и кому она кричала «Help!», или «Помогите!», или «Please!» на все лады. Она вспомнила свое детство, свои браки, детей, которых могла бы родить, тех, которых родила. Вспомнила дурацкие подробности пляжей, ночные шепоты, пластинки, глупости и, поскольку обладала определенным юмором, подумала, что ни один психиатрический кабинет не смог бы поспорить по эффективности с запертым ватерклозетом вагона первого класса между Парижем и Лионом.
Она была освобождена после Шалона и даже не заикнулась своей спасительнице – даме из Лиона в конечном счете, – что сидела тут так давно. Как бы там ни было, она сошла в Лионе безупречно накрашенная, совершенно спокойная, и Шарль, трепетавший на краю платформы уже скоро час, удивился, как помолодели ее черты. Он побежал к ней, в первый раз за все время, что знал ее, а она слегка прижалась к нему, уткнувшись головой в его плечо, и призналась, что устала.
– Однако поезд очень комфортабельный, – удивился он.
Она рассеянно пробормотала: «О, конечно», а потом, повернувшись к нему, задала вопрос, который мог сделать его счастливейшим человеком в мире:
– А вы хотите, чтобы мы поженились?
Собачья ночь
Господин Ксименестр очень походил на рисунок Шаваля
[5]. Тучный, немного ошалелый с виду, но в конечном счете симпатичный. Однако сейчас, в конце декабря, его лицо приобрело столь унылое выражение, что у каждого не лишенного сердца прохожего возникало неодолимое желание утешить беднягу. Озабоченность г-на Ксименестра была вызвана приближением праздников, на которые он, хоть и добрый христианин, взирал в этом году с отвращением, поскольку не имел ни гроша, чтобы одарить весьма охочую до подарков г-жу Ксименестр, своего ни на что не годного сына Шарля и дочку Огюсту, прекрасно танцевавшую калипсо. Ни гроша – ситуация была именно такой. Причем и речи быть не могло о прибавке к жалованью или о займе. И то и другое уже было достигнуто г-ном Ксименестром (хотя и без ведома супруги и детей, которым он должен был бы служить опорой), но ради удовлетворения своего нового порока, своей пагубной страсти. К игре.
То была отнюдь не банальная игра, где по зеленому сукну струится золото, и не та, где по другому зеленому покрытию мчатся взмыленные лошади. Эта игра была еще неведома во Франции, но, к несчастью, уже приобрела популярность в одном кафе семнадцатого округа, где г-н Ксименестр каждый вечер перед возвращением домой выпивал бокальчик красного мартини: там играли в дротики при посредстве духовой трубки и тысячефранковой купюры. Все завсегдатаи были от новой забавы без ума, кроме одного, которому из-за шумов в сердце пришлось остановиться. Занесенная в квартал каким-то безвестным австралийцем, эта волнующая игра быстро сплотила своих почитателей в некий очень закрытый клуб, обосновавшийся в заднем зале, где хозяин-энтузиаст пожертвовал маленьким бильярдом.