Они сняли свои мокрые котомки, переобулись…
– Ах, ну и стыд!.. – повторил отец Евдоким, с наслаждением грея руки о горячую печь. – Даже душа, и та озябла…
– Чем только мне подчевать-то вас? – сказала хозяйка своим красивым низким голосом. – В печи каша горячая есть, капусты пластовой с маслом подам… Али, может, яишенку выпустить?
– А что же? И больно гоже… – отвечал отец Евдоким, глотая слюни. – Сперва по капустке пройтиться можно, а потом, сверху, для укропы, и кашки во славу Божии принять можно… И больно гоже… А набрала ты за лето травок-то Божьих, Аленушка, постаралась… – добавил он, оглядывая серенькие венички засушенных трав, подвешенных у печки.
– Да что… так… – неохотно отозвалась Алена. – Когда познания настоящего нету, большой пользы в этом я не вижу…
Она стала собирать на стол. Странники с удовольствием сушились у печи. И слышно было, как за стенами шумел порывами ветер и сухо сеялась крупа…
Родом Алена была из-под Арзамаса. Очень рано выдали ее замуж за Федьку Кабана, который, как и отец ее, холопом был у боярина Телепнева. Большую часть своего времени Федька проводил в лесах, на зверовьях, на гонах бобровых, в бортных ухожаях. Люди остерегались его маленько и думали, что добром он не кончит: иногда он «задумывался».
Он всегда молчал. Люди явно тяготили его, и при первой возможности он снова скрывался в лесах – за зверем, за птицей, за рыбой. И был он раз как-то в Арзамасе, – зелия для охоты купить надо было, – а там о ту пору что-то очень уж бесчинствовали городовые казаки. Привязались что-то пьяницы и к Федьке, когда он мимо кружала проходил. И Федька презрительно бросил пьяной орде:
– Дурак и царь, что вас, чертей, зря кормит… На его месте взял бы я помело какое попоганее да и разогнал бы вас всех, супостатов…
Те сперва опешили, а потом на стену полезли:
– Как дурак царь? А ты знаешь, что за такие слова бывает? Волоки его, ребята, на съезжую!..
Федьку посадили за решетку и написали о нем грамоту в Москву. Он сознавал и сам, что выразился негораздо, но мало ли что у человека в сердцах с языка сорваться может? Но Москва в расчет этого не приняла, и пришел оттуда приказ: бить Федьку батогами нещадно, дабы другим повадно не было. И Федьку били на площади, перед всеми, до потери сознания. Сперва он кричал, моля о пощаде, а потом стонал только истошно, с надрывом. А кругом толпа стоит, глазеет. И особенно врезалась Алене в память фигура протопопа соборного, гладкого брюхана с красной лоснящейся рожей, который с удовольствием похохатывал и гладил себя, по привычке своей, по округлому пузу. И после того как оправился Федька, он, ничего не говоря, ушел в леса и больше домой не показывался. И все жалели тихого парня, все понимали, что приказные учинили над ним не по-христиански, но что же было делать? Их сила, их во всем и воля…
Алена осталась одна. Мужики, которые понаглее, проходу ей не давали: было что-то в этой стройной, бледной, строгой женщине с ее темными, как лесные озера, глазами такое, что будоражило их души до дна и тянуло к ней точно цепью железной. И раз в Троицу, когда точно костер пылала и рдела бесчисленными огнями церковь и пьянил души запах молодых березок, случилось роковое: от алтаря к выходу проходил мимо Алены помещик-сусед, Иван Гаврилыч Стрекалов. Человек он был мелкопоместный, но гордый, горячий и правдивый во всем. А из себя был он строен, подборист, лицо имел приятное, сухощавое, с пушистыми усами и гордыми, орлиными, полными огня, глазами. Увидал он Алену, и точно его пошатнуло всего, и она точно вся обмерла. И скоро Иван Гаврилыч, пьяный от счастья, увез ее ночью к себе, а боярин Телепнев, человек могутный, поднял сразу на ноги всех приказных. Иван Гаврилыч, когда явились они к нему с обыском, чтобы взять от него беглую холопку, и повели себя с мелкопоместным дворянином невежливо, избил дьяка плетью собачьей и с саблей в руке вымел всех из своего дома одним махом. В ночь со своей милой он бежал было куда глаза глядят, но их караулили люди Телепнева, изловили, Ивана Гаврилыча обесчестили, а Алену водворили к ее господину и заперли в подполье. И скоро Иван Гаврилыч исчез неизвестно куда…
Прошли года. Все как будто успокоилось. Алена отпросилась будто на богомолье и не вернулась. Сперва поступила она было в монастырек один глухой, но скоро покинула пустынь: пусто-то пусто, – говаривала она потом, – а бесов густо. Но все же от монастырька осталось в ней что-то и в одеже ее, – она и повязывалась, как скитница, – и в говоре тихом и медлительном, и во всей ее повадке. Потом чрез знакомую купчиху, которой она очень полюбилась, устроилась она при ее огородах, в этой вот заброшенной избушке, на краю Темникова. Кормилась она тем, что ходила на помочи в зажиточные дома, помогала роженицам, постирушки брала. Сперва приказные привязывались было к ней: откуда, почему, как, но так как взять с нее было нечего и так как все ее маленько побаивались, – ее ведуньей считали, – то и оставили ее помаленьку. К ведуньям тогда относились все с большим опасением: и то перед ними все от последнего нищего до воеводы заискивали, а то жгли их в струбах…
И потихоньку уверили ее все, что она в самом деле человек совсем особенный и что она видит и знает то, чего другие не видят и не знают. Это было тем более легко, что и сама она чувствовала в себе властное брожение каких-то темных сил: часто не спала она целыми неделями, часто в порыве дикой тоски билась о землю до изнеможения, часто, точно вихрем каким подхваченная, говорила она вещи, совершенно и для себя неожиданные. И когда летом при полном безветрии крутились по пыльной дороге таинственные вихри, она чуяла в них присутствие несомненное нечистой силы, и по спине ее ползли острые мурашки. И, когда тихою ночью, среди звезд вдруг пролетало что-то огневое и рассыпалось над черной землей пучками золотых и бриллиантовых искр, она замирала: это – Он… К кому Он?.. Уж не к ней ли?..
И, когда бессонной ночью слышала она тихие шорохи, потрескивание, тихую поступь, вся холодея, она чутко настораживалась, напряженно смотрела в темноту, и боялась, и звала, и ожидала каких-то жутких откровений.
И в то же время знала она, что ничего она не знает, и это мучило ее. Она знала, что есть волшебные травы, которые предохраняют человека от всяких зол и всячески облегчают ему его тяжелую долю, но она не знала, что именно это за травы и где взять их. Она много раз слышала про жуткое и прекрасное цветение папоротника, что Перуновым цветом зовется, в черную, страшную ночь с Аграфены Купальницы под Ивана Купалу, и, полумертвая от страха, она ходила за ним и ничего не нашла. Слышала она, что ежели пымать пару влюбленных лягушек да бросить их в муравейник, то, когда муравьи обгложут их, их кости в виде вилочки и крючка становятся всесильным талисманом в любовной тоске, но никогда не удавалось ей застать такую влюбленную пару… И в ожидании этих жутких откровений ее темный, глубокий взгляд приобретал какое-то особенное выражение, от которого у многих мурашки по коже бегали, и пугала она их, и тянуло их к ней. В церковь она никогда не ходила, попов не любила и презрительно звала их брюханами.
В слободе под Темниковым, с самого краю, жил старый пчеляк Блоха, белый, как лунь, лысый, маленький, но широкий старик. У него хорошо велись пчелы и, слышно, были деньги. И все говорили, что был старик ведун. Алена завела с ним знакомство, и старик привязался к тихой, строгой бабе и потихоньку сообщил ей несколько заговоров, – от зубной боли, на унятие крови, от кумохи-трясовицы, от криксы… – и указал несколько полезных травок: череду, что от золотухи помогает, шалфей, что против головной боли идет, мать-мачеху, зверобой золотой, девятисил, тирлич-траву и корень-ревень, что под Ивана Купалу на заре ревет и стонет… И рассказывал он ей о перелет-траве, что человека невидимым делает и переносит его, как звезда какая, с места на место по ночам, и про архилин-траву, против которой бессилен не только злой человек, но и всякий дух злой, и про силу-траву, корень которой растет накрест, а сама она с локоть вышиной, и про траву, что Адамовой головой называется и полезна против порчи и вообще нечисти всякой, и про плакун-траву, что растет на обидящем месте, т. е. там, где кровь невинная пролита была, и которую зовут всем травам матерью, и про одолень-траву, что домашний скот оберегает и девичью зазнобу любовную унимает, и про сон-траву, что помогает будущее свое узнать человеку, и про прострел-траву, которой даже сам Сатана боится, и про любисток-цвет, которым девицы в бане парятся, чтобы тело молодилося, добрым молодцам любилося, чтобы девицы невестились скорей… И затвердила она под руководством старого пчеляка молитву-заговор для сбора трав купальских: «Встану я, раба Божия, помолясь да благословясь, пойду во чистое поле, под красное солнце, под светлый месяц, под частая звезды, под перелетные облака, стану я, раба Божия во чистом поле на ровном месте, что на том ли на престоле Господнем, облачусь я облаками, покроюся небесами, на главу положу злат венец, солнце красное, подпояшусь светлыми зорями, обтычусь частыми звездами, что стрелами вострыми. Праведное солнце, благослови корни копать, цветы рвать, травы собирать!.. Во имя Отца и Сына и Св. Духа. Аминь»… А помирая, в самый последний час свой, велел он уж через силу вынуть из его укладки книжку одну старую, в которой, по его словам, было открыто человеку все, но сам он, безграмотный, не знал, что было в вещей книге. Книжка была размером небольшая, но очень толстая и от старости вся темная, а местами почти даже черная. И много листов ее до того истлели, что рассыпались при малейшем прикосновении. И были нарисованы в книге травы всякие, и цветы, и звезды предивные, и круги какие-то, и треугольники, и месяц с глазами, носом и ртом, как у человека, и знаки непонятные всякие. Вскоре Алене удалось заговорить у ее благодетельницы купчихи боль зубную, от которой та на крик кричала, а потом воеводу самого она от рожи вылечила настоем травки одной стариковской, вылечила тогда, когда его, распухшего и страшного, почитай без памяти, уже под образа положили. И по завету старика-пчеляка денег ни с кого она не брала за лечение и трудилась только Бога для…