Некуда деваться, как итог целой трудовой и самоотверженной жизни!..
И тем не менее это было так и не могло быть иначе: поцелуй черного ангела дает великие радости, но и великие печали и обязывает принять многое, о чем рядовой человек и понятия не имеет.
Отец Антоний, в поисках полной тишины, испросил у игумена благословения поселиться не в общежитии, а в скиту, в небольшой ветхой избенке, где жил недавно преставившийся отец Агафангел. Желание его сразу было исполнено: иноки видели собственноручные письма великого государя к о. Антонию – царь часто просил у него советов в деле управления – и надеялись извлечь чрез него великие и богатые милости для обители. И хотя иноку и не подобало предаваться суетным размышлениям и в книгах чести, ничего не сказал о. игумен, когда из Москвы были доставлены в келию о. Антония несколько ящиков с книгами. Отец Антоний не мог не сознавать, что он, отрекшись от мира, пользуется немного тем положением, которое он в этом мире занимал, но это совесть его не смущало: каждый идет к Богу так, как может.
Он сидел один на берегу светлого лесного потока, который дремотно журчал и гулькал в привядшей уже траве. Вокруг золотое море осеннего леса и тишина такая, что биение своего сердца слышно. В побледневшем и точно печальном небе иногда пролетала стая гусей или грустно и нарядно трубили лебеди. Отец Антоний тихонько напевал какую-то молитву – церковные напевы нравились ему своей торжественностью и печалью – и бродил душой среди развалин своей жизни, стараясь разгадать, что же это за сила была, которая произвела все эти разрушения, не виноват ли он сам в чем-нибудь. Но что он ни передумывал, что ни проверял, опять и опять упирался он в тот же тупик: он хотел добра, а в результате получились страдания и для людей, и для него самого, полное бездорожье и крик отчаяния…
В его душе, – чувствовал он, – жили всегда две правды: одна – маленькая, земная, нужная для повседневности, правда Марфы, а другая – большая, небесная, правда Марии, которою он хотел осветить и освятить правду земную. Иногда это как будто удавалось ему, но иногда, большею частью, правда небесная как-то точно не давалась примешивать себя к земной, свертывалась, уходила, и он чувствовал, что она как будто немного даже враждебна правде земной, тем его заботам, которые все были направлены на благо людей. И это чрезвычайно смущало его и часто делало нерешительными…
Он любил Россию, дом предков своих, любил большою, проникновенною любовью и не покладая рук работал, чтобы сделать ее сильной, богатой, довольной. Он видел, что, задавив в невероятном усилии целого ряда поколений дикую и злую азиатчину, которая душила ее, она сама этой азиатчиной точно заразилась и, как богатая урожаем нива в непогоду, гнила на корню. Он понимал, что ей надо выбиться к свободному морю, дохнуть свежим воздухом его, зажить одной жизнью с опередившими ее народами. Да, но для этого прежде всего нужна была вооруженная борьба с этими самыми народами. Борьба эта истощала народ, подрывала его силы, повергала его в нищету и крайнее отчаяние, и он, как бешеный, бросался на то государство московское, которое для него он, Афанасий Лаврентьевич, хотел сделать цветущим, великим, довольным!.. А во-вторых, и главное, невольно возникало сомнение в ценности и возможности самого этого единения с народами западными: раз не встречают они Русь, младшего брата, столько столетий служившего им щитом против дикой и злой азиатчины, столько крови своей в борьбе этой пролившего, радостными объятиями, не сажают его с собой за почестный братский пир, а наоборот, всячески стараются повредить России, задержать ее, отбросить назад, во мрак, как делает это усилившаяся после тридцатилетней войны Швеция, закрывшая России все выходы к морю, то действительно ли так ценна эта их образованность? Не та же ли это азиатчина по существу, только что почище одетая да покраше причесанная?.. Он остро чувствовал этот вражий напор мира западного и по необходимости, для защиты, думал соединить всех славян в одну братскую семью, чтобы иметь возможность сопротивляться этим вражьим наскокам. И вот теперь без стыда он не мог вспомнить той своей горячей речи, которую произнес он в Андрусове перед поляками, выясняя необходимость такого славянского единения… Единение славян!.. А он должен был от этих самых славян из всех сил отбивать коренные русские области, которые они, опираясь на силу, хотели у родственной им по крови России неправедно оттягать, и он хотел блага своему народу, но из этого его стремления вытекали войны с их бедствиями, разорением, страшными морами, а из войн – возмущения народные, еще более страшные и опустошительные, чем войны… Воистину и правы шведские куранты, говорившие о tragoedia moscovitica!..
Он хотел развить торговлю российскую, он посылал для этого посольства во все края, вплоть до далекой Индии, он хотел закрепить за Россией ее пустынную и далекую амурскую украину, заселив ее казаками и войдя чрез них в более тесную связь с Китаем, он первый учредил в России правильные почтовые сношения с Западом, – в результате появились и усилились всякие Шорины, которые на всем этом обогащались чрезмерно, а народ был по-прежнему нищ и убог и в бесчисленных восстаниях требовал головы этих самых Шориных и смотрел на них всегда как на мироедов и кровопийц. Блага не получилось.
Он – и не один он – из всех сил стремился насадить в России побольше школ, напечатать побольше хороших книг, но тут прежде всего наткнулся он на яростное сопротивление отцов духовных, учительного сословия, которые и в школе, и в книге видели самых страшных врагов своих. Когда еще Годунов задумал основать хорошо организованные школы с преподаванием нескольких языков, то духовенство воспротивилось, находя, что крепость земли русской в единстве веры, нравов, языка, а от иноземцев пойдет непременно смута: «В земле гишпанской, – аргументировали святители и просветители, – вера ова папежская, иначе лютерская, благочестие же изсякло, человцы же мудры и дохтуроваты делом и звездочетием». С тех пор прошло больше полвека, но и до сих пор твердят упорно эти просветители, что философя, астроломия и другие науки бесполезны и что заниматься ими то же, что мерять аршином хвосты звезд, что богомерзостен перед Богом всяк любящий геометрию, что душевные греси учиться астроломию и еллинским книгам, что проклята прелесть тех, иже зрят на свод небесный. Своему разуму верующий – твердили они, святители и просветители, – удобь впадает в прелести различные. Люби простыню, говорили они, паче мудрости, высочайшего себе не изыскуй и глубочайшего себе не испытуй…
А книги!.. С каким трудом удалось русским людям наконец наладить, чтобы книги строились на Москве. В результате выпущена масса заведомой лжи, как эта пресловутая история Гизеля, в которой повторяются жалкие побаски о том, как русские цари преемственно приняли власть от императоров византийских, что слово славяне происходит от славы, а Москва от Мосоха, сына Иафетова, прапрадеда народа русского. А эти географии и космографии, в которых – двести лет спустя после Галилея и сто лет после Кеплера, с трудами которых он ознакомился за рубежом, – учат, что земля имеет четырехугольную форму и подобна престолу в святая святых, устроенному Моисеем, что стоит она на самой себе, а края ее, загибаясь, переходят в небесный свод…
И что для него было важнее всего, так это то, что то просвещение, к которому он так тянул Россию, не делало людей лучшими ни на йоту, – в этом, увы, стародумы были не неправы!.. Паисий Лигарид говаривал: «Если бы меня спросили, что служит опорой духовного и гражданского сана, то я ответил бы, что, во-первых, училища, во-вторых, училища, и в-третьих, училища, – из училищ жизненный дух разливается, как сквозь жилы, по всему свету, это орлиные крылья, на которых слава облетает вселенную…» Но гордые слова эти не помешали Лигариду играть презреннейшую роль в жизни церкви российской… А судьба просвещенного Котошихина? А просвещенный и передовой Бор. Ив. Морозов? Ясно, что в том просвещении, которое насаждалось, что-то не так…