– Как? Неужели вы там что-то написали?
– Не мог же я оставить внутреннюю сторону письма пустой. Это было бы невежливо. Однажды в Вене Д. поступил со мной некрасиво, и тогда я без всякой злобы сказал ему, что не забуду этого. Поэтому, догадываясь, что ему захочется узнать, кто сумел провести его, я посчитал целесообразным воспользоваться таким шансом и оставить ему какой-нибудь намек. Почерк мой он знает хорошо, так что я просто написал посередине чистого листа такие слова из «Атрея» Кребийона:
…Un dessein si funeste, S’il n’est digne d’Atree, est digne de Thyeste
[97].
Человек толпы
пер. М. Энгельгардта
Ce grand malheur de ne pouvoir être seul
[98].
La Bruyère
Хорошо сказано об одной немецкой книге: «er lasst sich nicht lesen» – она не позволяет себя прочесть. Есть тайны, которые не позволяют себя рассказывать. Каждую ночь люди умирают в своих постелях, стискивая руки духовников и жалобно глядя им в глаза, – умирают с отчаянием в сердце и конвульсиями в глотке, из-за чудовищных тайн, которые не разрешают, чтобы их открыли. Время от времени, увы, совесть человеческая обременяет себя такой ужасной тяжестью, которая может быть сброшена только в могиле. Таким образом, преступление остается неразоблаченным.
Не так давно, октябрьским вечером, я сидел у большого окна в кофейне Д. в Лондоне. Несколько месяцев я был болен, но теперь выздоравливал и находился в том счастливом состоянии духа, прямо противоположном ennui
[99] – когда все чувства обострены, с умственного взора спадает завеса – αχλυς ος πριν επηεν
[100] – и наэлектризованный интеллект настолько же возвышается над своим обычным состоянием, насколько живой и ясный ум Лейбница превосходит нелепую и пошлую риторику Горгия
[101]. Существовать уже было наслаждением, и я извлекал удовольствие из многих явлений, служащих обыкновенно источником страдания. Я относился ко всему со спокойным, но настойчивым интересом. С самого обеда с сигарой в зубах и газетой на коленях я благодушествовал, читая объявления, рассматривая разношерстную публику в кофейне или поглядывая сквозь закопченные стекла на улицу.
Это одна из главных улиц города, и прохожие сновали по ней целый день. К вечеру толпа увеличилась, а когда зажглись фонари, мимо дверей кофейни потекли два сплошных, непрерывных потока публики. Мне никогда еще не случалось наблюдать ее с этой точки в этот час вечера, и шумное море человеческих голов возбуждало во мне восхитительное по своей новизне волнение. В конце концов я занялся исключительно улицей, не обращая внимания на то, что происходило в ресторане.
Сначала мои наблюдения имели абстрактный, обобщающий характер. Я рассматривал толпу в целом. Вскоре, однако, я занялся деталями и стал с величайшим интересом разглядывать бесконечно разнообразные фигуры, костюмы, манеры, походку, ли́ца и их выражение.
Большинство прохожих имели самодовольный вид деловых людей и, по-видимому, думали только о том, как бы пробраться сквозь толпу. Они хмурились, перебегали глазами с одного предмета на другой и, когда их толкали, не выказывали признаков нетерпения, а поправляли одежду и спешили дальше. Другие, их тоже было много, отличались беспокойными движениями и раскрасневшимися лицами; они жестикулировали и рассуждали сами с собой, точно чувствовали себя тем более одинокими, чем гуще была толпа. Наткнувшись на кого-нибудь, они останавливались, умолкали, но жестикулировали еще оживленнее и с рассеянной и неестественной улыбкой дожидались, пока встречный пройдет. Получив толчок, они раскланивались с виноватым видом. За исключением отмеченных мною черт, эти две обширные группы не представляли собой ничего особенного. Одежда их была, что называется, приличная, и только. Это были, без сомнения, дворяне, купцы, стряпчие, промышленники, спекулянты – эвпатриды и обыватели, – люди праздные и люди занятые собственными делами, ведущие их на свой страх и риск. Они не особенно интересовали меня.
В глаза бросалась группа клерков, и я заметил в ней два разряда. Одни – младшие писари сомнительных фирм, молодые господа в узких сюртуках, в блестящих сапогах, с напомаженными волосами и надменным выражением губ. Если бы не известная юркость, которую за неимением лучшего термина можно назвать «канцелярской развязностью», эти господа показались бы мне точной копией того, что считалось верхом хорошего тона год или полтора тому назад. Они донашивали барское платье: лучшего определения этому классу, кажется, не придумаешь.
Старшие клерки солидных фирм тоже имели вполне определенную физиономию. Их легко было узнать по черным или темно-коричневым брюкам и сюртукам, сидевшим удобно и ловко, большим солидным башмакам, белым галстукам и жилетам, толстым чулкам или гетрам. У всех намечалась лысина, а правое ухо как-то странно оттопыривалось вследствие привычки закладывать за него перо. Я заметил, что они снимали или надевали шляпы непременно обеими руками и носили часы на коротенькой золотой цепочке старинного образца. Эти люди представляли собой аффектацию респектабельности, если такая бывает.
Было тут много шикарных господ, в которых я без труда узнавал карманников, наводняющих большие города. Я с большим любопытством рассматривал этих франтов и удивлялся, как могут настоящие джентльмены принимать их за равных себе – огромные манжеты и вид необычайного чистосердечия выдавали карманников с головой.
Еще легче узнать игроков, которых я тоже заметил немало. Их одежда отличалась разнообразием, от костюма шулера с бархатным жилетом, фантастическим галстуком, золотыми цепочками и филигранными пуговицами до невиннейшего пасторского костюма, менее всего дающего повод к подозрениям. Но все они отличались темным цветом лица, тусклыми, мутными глазами и бледными, плотно сжатыми губами. Были еще две черты, по которым я безошибочно узнавал игроков: намеренно тихий голос и склонность большого пальца отклоняться под прямым углом от остальных. В компании с этими субъектами я нередко замечал людей, несколько отличавшихся от них манерами, но, несомненно, птиц того же полета. Все это были господа, кормящиеся собственной изобретательностью. Они атакуют публику двумя батальонами: денди и военных. Отличительные черты первых – улыбка и длинные кудри, вторых – мундиры и хмурые лица.
Спускаясь по ступеням так называемой порядочности, я находил все более и более мрачные темы для размышлений. Были тут евреи-разносчики со сверкающими ястребиными глазами и печатью подлого унижения на лицах, стиравшей всякое другое выражение; наглые профессиональные нищие, злобно ворчавшие на бедняков, которых отчаяние выгнало ночью на улицу за подаянием; жалкие, изможденные инвалиды, на которых смерть уже наложила руку, – они пробирались неверными шагами сквозь толпу, с мольбой заглядывая каждому встречному в лицо, точно стараясь найти случайное утешение, последнюю надежду; скромные девушки, которые в поздний час возвращались после долгой работы в свое безотрадное жилище, уклоняясь скорее со слезами, чем с негодованием от уличных нахалов, столкновения с которыми они не могли избежать; продажные женщины всех сортов и возрастов (красавицы в расцвете женственности, напоминающие статую, описанную Лукианом, – снаружи паросский мрамор, внутри – грязь; отвратительные прокаженные в лохмотьях; сморщенные, раскрашенные ведьмы в бриллиантах, готовые на все, чтобы казаться молодыми; девочки с не созревшими еще формами, но уже весьма искусные в приемах своего гнусного ремесла, пожираемые жаждой сравниться со старшими в порочности); пьяницы, бесчисленные и неописуемые, иные в лохмотьях, шатающиеся, бормочущие что-то нечленораздельное, с разбитыми лицами и мутными глазами, иные в целом, хотя и грязном платье, с не то нахальными, не то застенчивыми манерами, толстыми чувственными губами и добродушными красными лицами, иные в костюмах, когда-то щегольских и даже теперь хорошо вычищенных, идущие твердой походкой, но ужасно бледные, с дикими красными глазами, дрожащими пальцами, которыми они судорожно хватались за что попадется; затем пирожники, носильщики, чернорабочие, трубочисты, шарманщики, бродяги с учеными обезьянами, продавцы уличных песен и исполнители этих песен, оборванные ремесленники и изнуренные работники, – все это стремилось мимо беспорядочной массой, терзавшей слух своим гвалтом и резавшей глаза своей пестротой.