— Уф-ф… Спасибо, — задыхающимся шепотом поблагодарила его девушка, — сердце из груди выскакивает.
«И у меня, чёрт побери, тоже». Каретников невольно качнулся в одну сторону, зацепился плечом за срез сугробу чуть не упал, но не упал. Хотелось есть. Но о еде нельзя было думать — о чём угодно можно думать: о старинных балах, о Пушкине и Блоке, о ленинградских каналах и о ребятах, оставшихся в окопах, о матери и о безмятежной зелёной и тихой поре детства, скрывшейся за пределами времени — так хочется, чтобы эта прекрасная пора, полная игр, зорь, купания и стихов, вернулась, но вернуться ей уже было не суждено, — о девчонках своей школы и о том, каким станет Питер, когда отсюда выбьют фашистов, — о чём угодно можно думать, но только не о еде. Мысли о еде обессиливают человека, превращают его в мякину.
Кто она, эта девушка по имени Ирина, чем занимается, какая у неё профессия? Судя по всему — студентка. Или была студенткой… Каретников покосился, краем глаза зацепил темноту в темноте — неустойчивую слабую фигуру, обряженную бог знает во что — кажется, в мужское пальто. В блокаду не до красоты — и хотя женщина всё равно стремится быть женщиной, не опускается, ей всё равно это не удаётся — тепло ведь дороже красоты. Вот и приходится натягивать на плечи всё, что есть под рукою, — люди ходят разбухшие от одежд, еле-еле ноги передвигают. Интересно, какой окажется эта девушка, когда снимет с себя мужскую хламиду, подбитую толстым слоем ваты? Красивая она или нет?
Ему захотелось сказать Ирине что-нибудь тёплое, ободряющее, но едва он открыл рот, как рот тут же забило тугой снежной пробкой, Каретников закашлялся, ткнулся головой в срез сугроба, забухал, пытаясь отперхаться, сзади к нему прислонилась Ирина, обхватила руками. Наверное, это движение Ирины и помогло ему, он откашлялся, отёр рукавом шинели рот.
— Пошли, — сказал он.
Двинулись дальше.
Подумалось о том, что, наверное, любая мужская душа размякает от нежного женского прикосновения, от простой заботы, от проявления обычной ласки — даже жестокий молодец в воркующего голубя обращается, в домашнего котёнка, когда к нему прикасается женская рука. Впрочем, какой из Каретникова мужчина? Юнец, отсвет, тень мужчины, не более. Ему сделалось неловко перед Ириной за эти мысли.
Тоненькая, как порез ножа, тропка кончилась, они вошли в чёрный мрачный проулок; сугробы отступили в сторону, и сразу сделалось холоднее — ветер пробивал до хребта каждое рёбрышко, каждую косточку ощупывал, выстуживай кровь. Хотелось остановиться, присесть на четвереньки, скорчиться, затихнуть.
— Совсем немного осталось, — проговорила Ирина, голос её поглотил порыв звероватого ветра.
Ветер прошёлся по низу, по снегу, по ногам, поднял ледяную крошку, протёр ею лица. Каретников почувствовал, что его кто-то тянет за хлястик шинели, оглянулся — Ирина держится. Одна её рука в его руке, другой за хлястик шинели взялась. Каретников пошарил сзади свободной рукой, нашёл её пальцы, протиснул под ремень:
— За ремень держись, не за хлястик.
— Совсем немного осталось. Я недалеко живу. Вон там…
В темноте все дома одинаковые, мрачные, неживые, будто в них никогда и не обитали люди и духом жилым тут не пахло. Каретников в детстве облазил весь Васильевский остров, но здесь он явно никогда не бывал. А может, и бывал, но не узнает — ведь раньше везде заборы стояли, а теперь заборы снесли, и дома начали совсем по-иному смотреться, не узнать — ну будто бы с них сняли одежду. Стены обнажённые, окна страшные, чёрные, вызывающие ощущение боли, щемящей пустоты, слезы: за этими стенами ведь вершится либо уже свершилась чья-то горькая судьба, — кто-то умер, кто-то ещё держится, но в его доме беда уже свила себе гнездо.
— В этих домах уже никто не живёт, — проговорила Ирина, голос её из-за ветра был едва слышен — что-то слабенькое, тонкое в лешачьем гоготе, в аханье и треске. — В дом, что справа, полутонная бомба попала.
Каретников увидел, что на доме справа нет крыши и окна не такие чёрные, провальные, как в доме слева, что-то в них качается, маячит, скрипит, передвигаются какие-то тени.
— В левом все жильцы умерли от голода. Мы туда за мебелью ходили.
— Как «за мебелью»? — не понял Каретников. — Зачем?
— На топку, — пояснила Ирина.
Каретников поёжился, в ушах у него что-то зазвенело, сквозь звон, завыванье ветра ему почудился далёкий размеренно-коростелиный голос учителя географии Хворостова: «Земля — это: а — третья от Солнца планета, вращающаяся вокруг своей оси и вокруг Солнца, бэ — суша, в отличие от водного пространства, ве — почва, верхний слой, поверхность, гэ — рыхлое тёмно-бурое вещество, входящее в состав коры нашей планеты, дэ — страна или, так сказать, государство, кому как нравится, господа-с, е — территория с угодьями, с пашней, находящаяся в чьём-нибудь владении, то бишь пользовании… Всё понятно?» Понятно-то понятно, но что творится на третьей от Солнца планете, вращающейся вокруг своей оси и вокруг Солнца?
— Мы пришли, — объявила Ирина, обогнула Каретникова и по тропке свернула к низкому длинному дому с колоннами.
Дом был похож то ли на библиотеку, то ли на манеж, то ли на что-то очень официальное, «присутственное». «Присутственное», но не жилое. Каретникову показалось, что этот громоздко проступающий из тьмы дом он видел на какой-то открытке или журнальной картинке, но потом понял, что он просто похож на библиотеку, в которой работала его мать. А с другой стороны, поди разбери во тьме, что это за дом, возможно, он действительно знаменит, при дневном свете ведь наверняка по-иному выглядит.
Каретников остановился, затоптался на одном месте.
— Ты чего? — спросила Ирина.
— Я тебя проводил и… Ты знаешь, мне к матери надо. Это недалеко, — он, не оглядываясь, ткнул рукою за спину. — Я мать с тех пор, как ушёл на фронт, не видел.
— Всё равно зайди. Хотя бы на две минуты, — Ирина передернула плечами. — У меня есть немного дров. Согреешься. — Она приблизилась к Каретникову, тронула его за рукав шинели. — Спасибо, что проводил. Без тебя я бы не дошла.
— Ну что ты, что ты… — забормотал Каретников неловко.
— Не дошла бы, точно, — она покачала головой, — у меня сил уже не было, а тут ещё ты попытался ударить. Когда упала, захотелось одного — не подниматься больше.
— Я не думал тебя бить. То есть… в общем, я не знал, что это ты.
— Тебе надо было бить, — сказала она убеждённо. — Я ведь за тобой из-за хлеба шла. Как в одури. Запах чувствовала, словно собака, и шла. Если бы ты налево свернул, и я бы налево свернула, если б направо — и я бы направо, если б ты в дом вошёл — и я бы в дом вошла. Как на верёвочке привязанная. Ты не представляешь, как это страшно.
— Почему же? Представляю.
Подъезд был тёмным и, несмотря на холод, каким-то угарным — в нём пахло дымом. На ощупь поднялись на второй этаж, Ирина поковырялась ключом в замке, звук был ржавым, хватал за зубы, после некоторой борьбы замок уступил, и дверь открылась.