Дёрнув головой, Каретников освободился от ушанки и, перевернувшись, собрался нанести преследователю второй удар, но не тут-то было. Подмяла Каретникова боль, и не только боль — он вдруг увидел глаза человека, лежащего рядом: глубокие, чёрные, беззащитные, молящие, — и понял, что никогда не сможет нанести второго удара.
— Ты чего? — просипел он едва слышно. Облачко пара светящимся клубком поднялось над ним и осыпалось с тихим стеклянным звоном.
— Я? Я ничего, — раздался в ответ шёпот. — А ты чего? Чего дерёшься?
— Я защищался, — с достоинством просипел Каретников.
— А я домой иду, — шёпот был едва различимым, смятым, чересчур далёким, будто идущим из-под земли.
Девушка! Мелькнуло в мозгу Каретникова что-то острое, и он в тот же миг засомневался: может, не девушка это, а блокадный хлипкий пацанёнок?
Неожиданно сделалось жарко. Действительно было от чего вспотеть — Каретников ожидал увидеть грозных преследователей, настоящих врагов, беспощадных, злых, приготовился умирать, а, оказывается, умирать-то вовсе и не нужно.
— Нет, ты преследовала меня, — неуверенно, ощущая какую-то физическую боль от стыда, просипел Каретников. — Меня специально предупредили, что могут убить.
— Могут. Но я не думала преследовать вас. — Шёпот девчонки сделался сырым — наполнился слезами, обидой, и Каретников подумал, что этой девчонке так же обидно и больно умирать, как и ему. Ей так же дорога жизнь: простая истина, до которой на фронте не всегда додумываются. На войне жизнь не ценится. «Неверно!» — хотел было вскричать Каретников протестующе, но не вскричал. Сил не было. — Честное слово, не думала, — девушка, кажется, уже справилась со слезами, сырость исчезла из шёпота.
— Подымайся, — сказал ей Каретников.
— Боюсь, — просто, как-то доверчиво ответила она. Каретников, остужаясь, втянул в себя воздух, выдохнул, послушал, как с тонким звоном на него ссыпается тёплый пар.
— Дура ты, — сказал он, почувствовал, что эти оскорбительные слова возымели действие, но — вот ведь как — не обидели девчонку, а, скорее, подбодрили её: она поняла, что ничего худого с ней не сделают.
— Зачем ты пытался ударить меня? — спросила она, снова на «ты».
— Прости меня, — пробормотал Каретников, — пожалуйста! Ошибка вышла. Не тебя я хотел бить. Думал, что бандиты преследуют. Предупредили ведь, в госпитале ещё предупредили — убить могут…
— От тебя хлебный запах идёт.
— Ты права, — он пощупал буханку за пазухой. Хлеб превратился в холодный тяжёлый ком и давно уже перестал греть. — Хочешь есть? — спросил он и в ту же секунду подумал, что глуп он, лейтенант Каретников, как валенок сибирский. Усмехнулся: «сибирский валенок» — это выражение военного человека Кудлина. Где ты сейчас находишься, красноармеец Кудлин, в каком окопе сидишь?
Девушка не отозвалась на каретниковский вопрос, шевельнулась только беспомощно, и Каретников в вязкой глухой мге, в ночи, увидел, какие у неё глаза. Незащищенные, обижённые, с обмахренными инеем ресницами. Брови были тоже белыми от инея.
— Как тебя зовут? — спросил Каретников и, когда девушка не ответила, провёл виновато рукою по своему лицу, дохнул слабым парком, мгновенно превратившимся в стеклянную крупку. — Прости меня, пожалуйста. Если бы я знал, что это ты… Мало ведь кто сзади может идти! Бандиты. Если бы знал, то никогда бы, — Каретников замялся, — то никогда бы…
— Я понимаю, — голос девушки был далёким, увядшим.
— К матери… Я к матери иду, — сказал он.
— Я понимаю, — повторила она, и тогда Каретников, повинуясь чему-то безотчётному, властному, понял, что, если он сейчас не даст этой девчонке хотя бы немного хлеба, она станет совсем далёкой — уйдёт с этой Земли на землю другую. Сунул руку за пазуху, отщипнул немного хлеба, выдернул и в следующий миг почувствовал, что на глазах у него невольно навернулись слёзы: таким одуряюще-сильным был запах хлеба.
— На, — сказал он тихо. — Прости, тут совсем немного, но всё-таки… На!
Девушка охнула, придвинулась совсем вплотную к Каретникову и, тихо, в себя, всхлипнув, взяла, словно собачонка, губами хлеб прямо с руки, проглотила. Каретников услышал звук глотка. Звук был очень громким, и Каретников подумал, что надо бы ещё отломить хлеба, но остановил себя: если он сейчас раскурочит буханку, то что же тогда принесёт матери?
— Поднимайся! — сказал он девушке. Спине было холодно — лопатками, хребтом, крестцом он примёрз к снегу. — Застудишься. Поднимайся, пожалуйста! — в его голосе появились молящие нотки.
Оперся руками о фанерно-твёрдый ноздреватый наст встал на «свои двои», ощутил непрочность, нетвёрдость ног болезненно поморщился. Болело потревоженное подгрудье — ребра ломило.
— Поднимайся! — вторично скомандовал он девушке. Она подала ему руку, Каретников постарался захватить её покрепче, чтобы не выскользнула из пальцев, отступил назад. Девушка охнула, изогнулась по-рыбьи на снегу — она так же, как и Каретников, примёрзла. Каретниковское движение причинило ей боль. Застонала.
В следующий миг девушка была на ногах.
— Как тебя зовут? — снова поинтересовался Каретников. Голос его потерял прежнее молящее выражение, сделался жестким, каким-то чужим, требовательным.
Собственно, а почему она должна отвечать на его вопрос? Он ей не родственник и не опекун и становиться опекуном не собирается — не дано — и любимым человеком вряд ли будет. К чему все эти довоенные школьные штучки, приставушничество «денди лондонского» — тьфу! Гимназист, но никак не командир Красной Армии.
— Не хочешь отвечать — не надо, — пробормотал Каретников. — Я пошёл!
— Погоди! — вдруг выкрикнула девушка, подалась к Каретникову, повисла у него на плече. — Не бросай меня. Иначе я замёрзну. Доведи до дома, а? — Видя, что Каретников колеблется, повысила голос. Ещё минуту назад голос её был умирающим, тихим — отблеск голоса, отсвет, отзвук, а не голос, — а сейчас налился сильным болезненным звоном.
— Пошли, — наконец коротко кивнул Каретников.
— Меня зовут Ириной, — сказала девушка.
Каретников вновь коротко кивнул.
Хлебный дух, который словно бы скатался в воздухе в тугой комок, никак не истаивал, он плотно забил ноздри, глотку, вызывал жжение в желудке, и Каретников, потянув девушку за руку, устремился в темноту — ему захотелось поскорее уйти от этих сугробов, от тёмной кирпичной подворотни, покинуть тьму — хотя как можно покинуть темень? Она везде, куда ни посмотри. Над головой выл ветер, неслась поземка, под ногами оглушающе, резко скрипел снег.
— Нам не сюда… — Ирина потеребила его за рукав, — нам направо.
В темноте Каретников проскочил тропку, тонко располовинившую грузный сугроб и уходящую направо. Каретников крутнулся, столкнулся с девушкой и, боясь, что она упадет, ухватил её за плечи, ощутил, какая она легкая, невесомая — ну будто сухая былка, — двинулся по узкой, в которой плечистому человеку легко было застрять, тропке. От резких движений у него вновь закупорило глотку, внутри поднялось что-то застойное, тяжёлое, сделалось трудно дышать, темень поплыла, её начали полосовать яркие цветные сполохи — то в одном месте вспыхнет, то в другом, сердце от сполохов забилось резко, будто Каретников рухнул с обрыва в провальную чёрную мглу и полёт его был страшно долгим, шею окольцевало что-то тугое — словно бы ремень накинули. Каретников сбавил ход.