Слово «шантрапа» в нашем селе завозное, и чего оно обозначает, я не знаю. Но оно мне нравится. «Шантрапа! Шантрапа!» Все нехорошие слова, по убеждению бабушки, в наше село затащены Бетехтиными, и не будь их, у нас даже и ругаться не умели бы.
Я уже съел три морковки; потёр их о голяшку катанка и съел. Потом запустил под деревянные кружки́ руку, выскреб холодной, упругой капусты горсть и тоже съел. Потом огурец выловил и тоже съел. И грибов ещё поел из низкой, как ушат, кадушки. Сейчас у меня в брюхе урчит и ворочается. Это морковки, огурец, капуста и грибы ссорятся меж собой. Тесно им в одном брюхе.
Хоть бы живот расслабило или ноги бы заболели. Я выпрямляю ноги, слышу, как хрустит и пощёлкивает в коленях, но ничего не больно.
Прикинуться разве?
А штаны? Кто и за что купит мне штаны? Штаны с карманом, новые и уже без лямок и, возможно, даже с ремешком!
Руки мои начинают быстро-быстро разбрасывать картошку: крупную в зевасто открытый мешок; мелкую – в угол; гнилую – в короб. Трах-бах! Тарабах!
– Крути, верти, навёртывай! – подбадриваю я сам себя и на весь подвал ору:
Судили девицу одну,
Она дитя была года-а-а-ми-и-и…
Песня эта новая, нездешняя. Её, по всем видам, тоже Бетехтины затащили в село. Я запомнил из неё только эти вот слова, и они мне очень по душе пришлись. Я знаю, как судят девицу. Летом бабушка с другими старухами выйдет вечером на завалинку, и вот они судят, вот они судят: и дядю Левонтия, и тётку Васеню, и Авдотьину девицу – весёлую Агашку!
Только в толк я не возьму, отчего бабушка и все старухи качают головами, плюются и сморкаются?
– Крути, верти, навёртывай!
Судили девицу одну,
Она дитя была года-а-ами-и-и-и…
Картошка так и разлетается в разные стороны, так и подпрыгивает. Одна гнилая в добрую картошку попала. Убрать её! Нельзя надувать покупателя. С земляникой вон надул – чего хорошего получилось? Срам и стыд сплошной. И сейчас вот попадись гнилая картошка – он, покупатель, сбрындит! Не возьмёт картошку – значит, ни денег, ни товару, значит, штанов не получишь! А без штанов кто я? Без штанов я шантрапа! Без штанов пойди, так, всё равно как левонтьевских ребят, всяк норовит шлёпнуть по голому заду, такое уж у него назначение: раз голо – не удержишься, шлёпнешь.
Голос мой гремит под сводами подвала и никуда не улетает. Тесно ему в подвале. Пламя на лампе качается, вот-вот погаснет, и куржак от сотрясенья так и сыплется, так и сыплется.
Но ничего я не боюсь, никакой шантрапы!
Шантрапа-а-а, шан-тра-па-а-а-а…
Пою, распахиваю створку и смотрю на ступеньки из подвала. Их двадцать восемь штук. Я уж сосчитал давно. Бабушка выучила меня считать до ста, и считал я всё, что поддавалось счёту. Верхняя дверца в подвал чуть приоткрыта. Это бабушка приоткрыла, чтоб мне не так жутко здесь было. Хороший всё же человек моя бабушка! Генерал, конечно, однако раз она такой уродилась, уж не переделаешь.
Над дверцей, к которой ведёт белый от куржака тоннель, завешанный нитками белой бахромы, я замечаю сосульку. Махонькую сосульку, с мышиный хвостик величиной, но на сердце у меня сразу чего-то шевельнулось мягким котёнком.
Весна скоро. Будет тепло. Первый май будет! Все станут праздновать, гулять, песни петь. А мне исполнится восемь лет, и все станут гладить меня по голове, жалеть, угощать сладким. И штаны мне бабушка к Первому маю обязательно сошьёт.
Шантрапа-а-а, шантра-па-а-а-а!
Сошьют штаны с карманом мне в Первый май!
Попробуй тогда меня поймай!..
Батюшки, брюквы-то – вот они! Упряг-то я сделал! Правда, раза два я передвигал брюквы поближе к себе и сократил таким образом расстояние, отмеренное бабушкой. Но где они прежде лежали, эти брюквы, я, конечно, не помню и вспоминать не хочу. Да если на то пошло, я могу вовсе брюквы унести, выкинуть их вон и перебрать всю картошку, и свёклу, и морковку, и всё мне нипочём!
– Ну, как ты тут, работник?
Я аж вздрогнул и уронил из рук картошки. Бабушка пришла. Явилась, старая!
– Ничего-о-о! Будь здоров работник! Могу всю овощь перешерстить! Картошку, морковку, свёклу – всё могу!
– Ты уж, батюшка, тишей на поворотах! Эк тебя заносит!
– Пускай заносит!
– Да ты, никак, запьянел от гнилого-то духу?
– Запьянел! – подтверждаю я. – В дрезину… Судили девицу одну-у-у-у…
– Матушки мои! А устряпался-то весь, как поросёнок! – Бабушка выдавливает в передник мой нос, трёт щёки. – Напасись вот на тебя мыла. – И подталкивает в спину: – Иди обедать. Дедушка ждёт.
– Неужто обед ещё только?
– Тебе небось показалось – три дня тут робил?
– Ага!
Я скачу через ступеньку вверх. Слышу, как пощёлкивают во мне суставы, и чувствую, как навстречу мне плывёт свежий, студёный воздух, такой сладкий после гнилого, застойного подвального духа.
– Вот ведь мошенник! – слышится внизу голос бабушки. – Вот ведь плут! И в кого только пошёл? У нас в родове таких вроде нету… – Бабушка обнаружила, что брюквы передвинуты.
Я наддаю ходу и выныриваю из подвала на светлый день, на чистый воздух и как-то разом и отчётливо замечаю, что на дворе всё наполнено предчувствием весны. Оно и в небе, которое сделалось просторней, выше и голубей в разводах, оно и на отпотевших досках крыши с того края, где солнце, оно и в чириканье воробьёв, схватившихся врукопашную середь двора, и в той ещё негустой дымке, что возникла над дальними увалами и начала спускаться вниз, окутывать мерклой дрёмой леса, распадки и луговины в устье речек. И скоро-скоро вспыхнут эти речки зеленовато-жёлтой наледью, зальют краснотал по берегам, смородинники и вербы, а потом на речках стает лёд, съест снег на увалах, будет трава, подснежники, наступит Первый май, а в Первый май…
Нет, уж лучше не думать о том, что будет в Первый май!
Материю, или мануфактуру, как у нас швейный товар называется, бабушка купила, ещё когда по санному пути ездила в город с картошкой. Материя была синего цвета, рубчиком и хорошо шуршала и потрескивала, если по ней пальцем провести. Она называлась треко. Сколько я потом на свете ни жил, сколько штанов ни износил, однако материи с таким названием мне не встречалось. Очевидно, было это трико. Но это лишь моя догадка, не более. Много в детстве было такого, что потом не встречалось больше мне и не повторялось, к сожалению.
Кусочек мануфактуры лежал на самом верху в сундуке, и всякий раз, когда бабушка открывала этот сундук и раздавался музыкальный звон, я был тут как тут. Я стоял на пороге горницы и глядел в сундук. Бабушка отыскивала нужную ей вещь в огромном, как баржа, сундуке и совершенно меня не замечала. Я шевелился, барабанил пальцем по косяку – она не замечала. Я кашлял сначала один раз – она не замечала. Я кашлял много раз, как будто вся грудь моя насквозь простудилась, – она всё равно не замечала. Тогда я подвигался поближе к сундуку и принимался вертеть огромный железный ключ. Бабушка молча шлёпала по моей руке – и всё равно меня не замечала. Тогда я начинал поглаживать пальцами синюю мануфактуру – треко. Тут бабушка не выдерживала и, глядя на важных, красивых генералов с бородками и усами, которыми изнутри была оклеена крышка сундука, спрашивала у них: