Но вот вышвыривание из совместного бизнеса ударило его гораздо сильнее.
Катя, с которой он тогда встречался – ну или пытался встречаться, как-то все время ужасно жалко было отнимать время у подопытных мышек ради какой-то Кати… или ее звали не Катя? Впрочем, это совершенно не важно. Условная Катя, наморщив очаровательный носик, выговаривала ему очень сурово:
– Нет, я понимаю, твой Карен поступил не очень… красиво…
Красиво! Как будто о новом платье!
– Но ты-то, – условная Катя поджимала губы, – ты-то как всю эту ситуацию просмотрел? Уткнулся в свои пробирки, а вокруг пусть все рушится? Ты что, дурак? Нет, я вовсе не хочу тебя обидеть, но как еще можно назвать? Вот чем ты думал? Ты вообще о чем-то, кроме пробирок своих дурацких, думал? Ты какой-то действительно… странный. Нет, ты не обижайся, но… потому что я-то тогда кто? Мне что, за дурака придется замуж выходить?
Хотя замуж Матвей ее не звал. Ни разу. Честное слово. Он бы запомнил, если бы звал. Откуда эта Катя взяла это «замуж придется» – применительно к нему, к Матвею? Она что, серьезно? И что с этим делать?
Делать, впрочем, ничего не пришлось. Условная Катя, видимо, решила, что с таким… дураком лучше не связываться, и куда-то пропала. По крайней мере, больше не звонила. Сам Матвей ей звонил нечасто – забывал, а когда вспоминал, на дворе уже стояла глухая ночь, и звонить было поздно. Он, по правде сказать, и после того судьбоносного разговора, в котором прозвучало диковатое «замуж придется», вспомнил, что надо бы позвонить Кате, недели через полторы, кажется. И почему-то не позвонил.
Кажется, он тогда даже разозлился, к чему уж вовсе был не склонен.
Злился Матвей, впрочем, недолго. И не столько на Карена, сколько на себя самого. В конце концов, он сам виноват – Катя-то права, глядеть надо было, что подписывал. А он понебрежничал: скучные бумаги, видите ли, чего там вчитываться. Попробовал бы кто-то из лаборантов так понебрежничать хотя бы с мытьем пробирок – мигом бы уволил.
Забавно. Давно ли он сам «пробирки мыл»? И вот уже с полным на то основанием рассуждает про «уволил бы». Далеко, однако, ты успел продвинуться, Матвей Громов. Впрочем, как продвинулся, так и «отодвинулся». Никого ты сейчас уволить не можешь – тебя самого только что уволили. Да еще как – с гадким, унизительным скандалом. Вот и все твое «продвижение».
Вообще-то «продвижение» само по себе никогда его не занимало. Матвей редко заморачивался тем, что у кого-то что-то есть, а у него почему-то нет. Чего заморачиваться-то? Если проблема решаема – и очень хочется получить желаемый результат – вперед, решай. Как в школе, когда нехватка (а если честно – почти полное отсутствие) карманных денег толкнула его в разносчики телеграмм.
Если же желание что-то там заполучить не настолько уж остро или желаемое в принципе недостижимо, забудь и не забивай себе голову. Смешно ведь страдать, к примеру: ах, хочу голос, как у Карузо! Тем более что ясно же, что дело не в голосе «как у Карузо». Допустим, он появился – и? Если тебе внезапно досталась в наследство скрипка Страдивари, разве ты от этого станешь Паганини? Даже ресторанным лабухом – цыганскому хору подыгрывать – и то не станешь: учиться нужно. И когда вроде выучишься – все то же самое, бесконечная работа над… над чем там скрипачи работают? Ни пальцы сами не побегут, ни новая соната сама собой не выучится – пахать требуется. Ежедневно и бесконечно.
И он пахал. Правда, алмазы с неба сыпаться не торопились. Ни в виде медалей «За прорыв в науке», ни в виде внеочередных званий. Может, потому что наградой являлась сама работа? Матвею вправду нравилось… пахать. Нравилось не только получаемыми результатами, не только естественной гордостью – «а без меня тут ничего бы не стояло». Это, конечно, тоже было. Но главное – ему нравился сам процесс: придумывание эксперимента, бесконечные повторы, неудачи, а если так, нет, лучше вот так, протоколы, графики, обработка результатов, придумывание следующего эксперимента. Это была… жизнь.
И нечего на других оглядываться – голоса ли у них как у Карузо или розовые «Кадиллаки» как у Пресли.
Вот, кстати, Стаса с его мечтой о «розовом «Кадиллаке» как у Элвиса» Матвей почти и не вспоминал. А если и вспоминал, без малейшей тени сожаления или, боже упаси, злости. Смешно. Все же наоборот. Та дурацкая история с ограблением, по сути, сдвинула Матвея с мертвой точки. Кабы не ограбление, так и сидел бы еще сиднем лет двадцать, бегал бы, как белка в колесе, одним маршрутом: стол письменный, стол лабораторный, раковина, протоколы – а вокруг все те же стены, а за ними – все те же люди, которым на его беготню абсолютно наплевать. Наплевать на его пробирки, мышей и графики…
Смешно тогда было с этим ограблением. Точнее, после него. Стас то растекался по стулу в похмельной прострации, то начинал слоняться по разгромленной лаборатории, чуть на стены не кидался. И стенал – совершенно ненатурально, кстати, – что-то вроде «все пропало». Точно как в гайдаевском киношедевре: «Все, все, что нажито непосильным трудом… куртка замшевая… три куртки…»
Примерно так он и рассказывал эту, несмешную в общем-то историю Ольге, с которой случайно столкнулся в входа в метро – оказалось, она тут неподалеку работает. Вон там, махнула она рукой в сторону виднеющегося дальше по улице угловатого серого здания. В кафе, куда они зашли поболтать за чашкой кофе, Матвей заметил у нее на пальце тоненькое колечко с небольшим изумрудом – под цвет глаз. Впрочем, глаза у Ольги сияли ярче всех на свете изумрудов.
– Он хороший, – рассказывала Ольга, смущенно улыбаясь, точно удивляясь собственным словам. – С квартирой мне помог, а то куда я? Я ж приезжая, ну помнишь, в общежитии жила. Общежитие вузовское, пока училась, проблем не было, а дальше? Домой возвращаться? Или всю жизнь по съемным углам мыкаться? Работу-то я здесь нашла, и неплохую, знаешь, но вот с жильем… У них и фонды даже какие-то есть, но это все так долго… Вот он и помог. Свою-то квартиру он жене бывшей оставил, сам в служебной живет. Мог бы себе выбить, он же начальник, а он как-то… р-раз, и меня продвинул. Как ценного молодого специалиста. Нет, он не потому хороший, конечно… Просто хороший. Совсем на начальника не похож. Знаешь, как он отдыхает? Все ж к теплому морю рвутся, на пляже валяются до полного опупения, – она так и сказала – «опупения», и это было почему-то очень смешно. – А у него плоты, байдарки и всякое такое. Ужас! Он и меня брал, сказал, маршрут для детсадовцев. Только я трусиха страшная, цепенею, как кролик. Чуть не в обморок падаю. В байдарке в обморок падать совсем неудобно, а я… Знаешь, у Франсуазы Саган есть пьеса, «Лошадь в обмороке» называется. Я уже не помню про что, там такие странные люди все, но это не важно. Вот я, наверное, как раз та самая лошадь.
Вот так, ни о чем и обо всем, они проговорили часа полтора. Потом Ольга вдруг взглянула на часы, охнула испуганно, заторопилась:
– Ой, мне пора-пора-пора! Я и не думала, что уже столько времени…
Матвей долго потом вспоминал эту случайную встречу. Вроде пустяк, и ничего в бессвязной болтовне не было важного. А он вспоминал и вспоминал. Как будто важное – было.