«…Изредка она останавливалась и, плача, приподнимая то одну озябшую лапу, то другую, старалась дать себе отчет: как это могло случиться, что она сейчас заблудилась?..»
– Видишь – идут и говорят два идн,
[1] иди следом, и слушай, и запоминай каких-нибудь слов!
Однажды в трамвае я предприняла попытку изучить идиш по бабкиному методу. Впереди сидели две старухи еврейки и горестно обсуждали поведение великовозрастного сына.
– Вус махт он сейчас? – спрашивала одна.
– Он гебросил ди арбайт, – скорбно отвечала другая, на что первая в сердцах воскликнула:
– А за мерзавец!
Я поднялась и выскочила на следующей остановке. Нет, я не хотела изучать этот свой язык. И искренне полагала, что не знаю его.
Однажды, впрочем, я гоняла по улице, и бабка крикнула из окна, чтоб я сбегала к тете Риве, попросила стакан постного масла. Тетя Рива, маленькая пучеглазая старуха, жила с дочерью в соседнем узбекском дворе, в комнате на балхане. Взобравшись по ветхой деревянной лестнице и вызвав тетю Риву, я выпалила бабкину просьбу, приплясывая от нетерпения, так как бабка отозвала меня в разгар игры.
– Подожди, – сказала старуха и пошла в глубину прохладной комнаты.
Балхану увивал виноград, щекотал зелеными усиками мои голые ноги. По рассохшимся деревянным перилам лениво ползали осы.
– Муся, – послышался голос тети Ривы, – тут прибежала Рахилина Динка, просит масла, а у нас самих осталось на дне бутылки.
– Ну, нет, так скажи – нет, – ответил Мусин голос.
Я сорвала виноградные усики, сунула в рот и скатилась с лестницы.
– Эй, погоди! – окликнула меня старуха сверху. Она держала стакан, на треть заполненный маслом. – Куда же ты?
– Но вы сказали, что нет масла!
Кислота виноградных усиков вязала челюсти.
Старуха прищурилась удивленно:
– А ты что – понимаешь идиш?
Я покраснела, пробормотала что-то и ринулась в калитку…
* * *
…Однако сейчас я понимала все, я ничего не забыла – ни словечка, ни интонации. То, что всегда казалось мне чуждым и совершенно бесполезным, оказывается, цепко жило в глубинах подсознания. Я стояла в спешно застегнутой на свету дубленке и молчала.
Наконец Царица Савская отступила, и я увидела перед собою очень пожилого человека с изможденным лицом и обширной лысиной, по которой гулял яркий солнечный блик от окна. Этот смиренный нимб над изможденным лицом, мятым, как перезревший огурец, придавал человеку сходство с каким-то святым великомучеником. Великомученик сидел за столом, подперев телефонной трубкой седую скулу, и грыз яблоко «гольден». На тарелке перед ним высилась стопка привлекательных на вид бутербродов. Великомученик уставился на меня, надкусил желтый бок «гольдена» и ласково сказал:
– Слушаю вас…
Понимая, что сейчас в третий раз произнесу идиотскую фразу собственного изготовления и чувствуя полное свое бессилие и обреченность шальной белки, крутящей колесо, я глубоко вздохнула и сказала:
– Принесла рассказ. Узбекского писателя. На русском языке, на еврейскую тему.
Великомученик прожевал кусок и так же доброжелательно спросил:
– А с кем он договаривался?
Обморочная тошнота подкатила к горлу.
– Со мной, – тихо проговорила я, обалдевая от жары.
– А вы кто?
– Бухгалтер… – По-моему, у них в редакции все еще топили батареи.
– Это хорошо, – он склонил голову набок, убирая лысину из-под сияющего нимба, повертел огрызок яблока, проверяя, не осталось ли на нем сочной плоти, наконец выбросил огрызок в урну под столом и спросил приветливо: – А узбек тоже бухгалтер?
– Почему – бухгалтер? – цепенея, возразила я. – Он писатель.
– Ага… – Он с интересом разглядывал мою дубленку. – И как же он там прижился, узбек – на севере?
– Почему – на севере? – тупо переспросила я. – Ташкент же – на юге.
– Гриша, у меня такое впечатление, – встряла на идиш Царица Савская, – что эту девочку ее мамаша немного не доносила…
– Говори по-русски! – вяло напомнил Гриша.
– Совсем немного, – по-русски продолжала настырная Савская, – месяца четыре, – и ободряюще мне улыбнулась.
– Так! – сказал Гриша, опуская трубку на рычаг. – Значит, писатель узбекский.
– Но рассказ написан на еврейскую тему, – напомнила я, – хотя и на русском языке.
– А чего это он? – поинтересовался Гриша.
– Захотелось.
Мы помолчали.
– Идеологически рассказ безупречен, – добавила я, теряя терпение, ибо даже бухгалтеру, при всей его усидчивости, простительно потерять терпение в обстановке всеобщей бестолковости.
– Это хорошо, – согласился Гриша.
– Герой, пожилой сапожник, не хочет ехать в Израиль.
– Правильно делает! – встрепенулся Гриша.
А Царица Савская проговорила на идиш, не снимая ободряющей улыбки с обольстительных уст:
– Кому он там нужен, старый ишак…
– Анна Григорьевна, – строго оборвал ее Гриша, не глядя в сторону Царицы, – кажется, Шлицбутеру нужны были гранки.
– Нужны – придет, – ответила Савская, не колыхнув бровью.
– Я вам так скажу, – Гриша поднялся ко мне из-за стола и оказался длинным тощим стариком с несоразмерно рабочими кулачищами, на которые перекочевал с лысины солнечный зайчик. – Тема осуждения отъездов нам сейчас нужна, как никогда. Вы, как я понял, человек восточный, так знайте и передайте всем на Востоке: советские еврейские патриоты гневно осуждают тех отщепенцев, ту мизерную часть нашего народа, что рвет кровные связи с родной землей и устремляется на землю якобы каких-то своих праотцев…
По-видимому, Гриша неплохо поднаторел в подобных выступлениях. Он говорил жарко, убежденно, взмахивая кулачищем, по которому метался солнечный зайчик. Жаль только, Царица Савская портила впечатление легоньким постукиванием каблучка в такт Гришиным речам. Да и мне, в моей дубленке, честно говоря, было сейчас не до речей.
– Что они там забыли?! – грозно вопрошал Гриша. – И что найдут эти выродки и предатели? Вредную сионистскую пропаганду! Блеф и миф!
– Антрекот и ростбиф… – пробормотала Царица Савская, стряхивая с юбки крошки.
И тут со мною произошло нечто странное. Плавясь в наглухо застегнутой дубленке, одуревая от вида мелькавшего Гришиного кулака и желания схватить со стола яблоко и впиться зубами в его пружинистую мякоть, я вдруг разлепила губы и слабым голосом проговорила:
– Идн! Или вы берете у меня продукт этого миротворца, или отпустите меня к чертям собачьим…