— Не о том судачишь, Яков Макарович. Тут сердце кровью обливается в неведении за Ивана, а ты про сломанное деревце…
— Ну, коль непонятно говорю, ступай себе да подумай одна. А мне не мешай. Я ишо посижу здесь… — он вдруг забеспокоился, даже махнул ей рукой, чтобы шла в деревню, ведь на работу пора.
— Яков Макарович, я не хочу быть… деревцем у дороги, не хочу…
— Помолчи, Катерина! — громким шепотом приказал старик и повел рукою, как бы заставляя замолчать все, что могло сейчас нарушить тишину.
На востоке вроде бы взвоссияло — это первые лучи еще невидимого за горизонтом солнца высветлили многоэтажное наслоение жиденькой облачности, а ближние к земле облака подернулись серо-красными полосами, преломились где-то в непознанной вышине, упали вниз, прошивая надозерный туман, и темная вода под ним, как старое кухонное зеркало перед жарко полыхающей русской печью, заиграло багровыми всполохами, словно кто-то огромным огнивом высекал из податного камня снопы цветастых сыпучих искр, и они, проникая в темную глубину озера, гасли, чтобы тут же вспыхнуть молчаливыми кошмарными взрывами, обнажая все цвета облаков, воды, земли и мгновенно подавляя все это двумя сильными цветами — черным и красным.
Беззвучная цветовая канонада над Сон-озером продолжалась не более минуты, но Яков Макарович, казалось, успел за это время еще больше постареть и опасть лицом, как после тяжелой болезни. Катерина была просто ошеломлена и сбита с толку таинством игры света, а Сыромятин все это представил как письмо с поля огромного сражения…
Может, так оно и было, ведь старикам и детям видится в жизни земли то, что совершенно непонятно и недоступно прочим занятым людям.
Осень прилетела на крыльях листопада. Забрав с собой лето, солнце оставило память о себе в пожухлой траве, в укрывших землю листьях, в семенах и плодах, которым наказано хранить до весны зачатки будущей зеленой жизни. Фонтаны красок даже в хмурые дни горели переливами всецветья. Когда ветер пробегал по остывающим еланкам, то встревоженные опаловые листья превращались во вспорхнувшую стайку разноперых птах, улетающих на зиму в жаркие страны.
И все же в эту буйную фантазию неотступно вплеталась грусть чего-то, кроме лета уходящего. Печаль угадывалась сразу, как слышится в летнем благоухании запах полыни.
Последние дни чувство затаенной тревоги не покидало Мишку Разгонова. Он был неразговорчив и более обыкновенного задумчив. Друзья считали, что сумеречность его настроения осталась от стычки с браконьерами, вон ведь как изуродовали парню лицо: будто оспой отмечено, щеки и лоб в ямках да бугорках величиною с конопляные семечки. Но лишь одна Катерина знала причину сыновних тревог — за все лето они так и не дождались отцовского письма. И почтальонка Анисья Князева какая-то чудная стала, совсем забыла дорогу в крайний околоток Нечаевки, а при встрече с Катериной или Мишкой потерянно улыбалась, отводила глаза и даже забывала иногда поздороваться.
Рано потянулись из таежных и северных окраин журавли. Привычную озерную жизнь поломали встревоженные кочевья мелкой перелетной птицы. А по ночам шли над островами и тоскливо перекликались невидимые клинья казары.
На месте старой гари Мишка с друзьями-помощниками закладывал «детский сад» для будущих взрослых деревьев.
К полудню над будущим питомником собрались и обложно зависли растрепанные серые тучи. Рокот «Фордзона» тяжело ударялся в низкие облака и, глухо дробясь, сваливался обратно к встревоженным деревьям.
На черной обгорелой сосне, на самой ее обломленной верхушке сидел большой старый грач и время от времени, вытягивая вперед тяжеловатый клюв, кидал в пространство крик из двух звуков: «КР», потом склонял голову набок и будто удивлялся, почему это его совсем не слышно.
За трактором тянулась жирная полоса вскрытой лесной целины. Следом шла с берестяным туесом Аленка и кидала семена в мягкую землю.
Последний пнище, казалось, решил стоять насмерть.
Мишка с Егоркой, вымазанные как трубочисты, в саже и пыли, тоже решили не отступать.
Вот подрублены боковые корни. Цепь петлей охватывает пень. Ребята грудью наваливаются на длинный конец лаги, разворачивая пень по оси.
— Раз-два, взяли, — стонет Егорка.
Но стонет с удовольствием. Нравится ему вот так показывать свою пробуждающуюся силушку и пьянеть от радостного ощущения, что ты взрослеешь, несмотря ни на какие беды, крепнешь телом, хоть сердце и колотится в груди, как пойманный врасплох воробьишка.
— Е-еще, разом! — подхватывает Мишка.
Всхлипывая и утробно вздыхая, пень поворачивается и нехотя обнажает суглинистое нутро, пронизанное будто плетенкой из светлых нитей. Егорка изловчается и подрубает самый главный, стержневой корень. Пень будто подпрыгивает. Неуклюжий, похожий на поверженного спрута с торчащими обрубками щупалец-корней, он выдворяется на межу к таким же полуобгорелым собратьям.
— Хороши пни. Надо будет вывезти на дрова, — по-хозяйски определяет Егорка. — Мать наказывала у тебя спросить.
— Берите лошадь да возите, если Тунгусов на тягло расщедрится. Прям беда с этим Тунгусовым, каждую лощадь как Божью Матерь отдает.
— Ничего, мамка его уговорит. Она у меня бойкая.
— Тогда и сушняку заодно воза два на последней вырубке можно насобирать. Все равно ведь сожгем, если не этой осенью, то весной обязательно. Захламлять лес совсем ни к чему.
Жултайка разворачивает трактор, и однолемешный плуг вспарывает стянутую узлами корней землю уже там, где ребята только что выкорчевали пень. Тракторист оглядывается на товарищей и деловито кричит:
— Молодцы, огольцы! Аленка, не отставай!
А тучи ползли над лесом, закрывая тяжелой синевой горизонт, их холодное дыхание раскачивало деревья, срывало последние листья с полураздетых берез.
— Успеть бы, — озабоченно нахмурился молодой лесник, поглядывая на потемневшее небо. — Все ведреная погода стояла, а тут на тебе, как назло.
— Успеем, — хохотнул Егорка, настроение у него было отличное. — Жултайке тут и осталось-то борозды три, не больше.
Ребята собрали нехитрый инструмент: лагу, цепь, топоры. Напились горьковатой, настоянной прелыми листьями воды из мочажинки и умылись.
Мишка еще раз оглядел бывшую гарь, с облегчением вздохнул, присел на меже.
— Ну вот, Егорка, и заложили мы с тобой наш первый лесной питомник. Соображаешь?
— А то! Батьки вернуться с войны, вот диву дадутся!
— Это само собой. А тут другое соображение… Кто мы были с тобой до войны? Так себе. Жили как трава или мураши, всему радовались да и только. А теперь что получается?
— А чево теперь? Мы и теперь радуемся.
— Вот балда. Мы ж работаем. Чего тут раньше было. Пеньки обгорелые торчали да дикошарый коневник рос. Какая в том радость? А вот разбудили дремавшую землю — и приятно. Опять не соображаешь?